Письмо второе

                                                                   СТР.
     Я описал вам мой зимний день. Утром чаепитие, потом прогулка   38
на скотный двор,  обед,  прогулка к «старухе» и на скотный  двор,
вечернее чаепитие и доклад, ужин...
     И так изо дня в день...
     C утра    до    ночи    голова    наполнена   хозяйcтвенными
cоображениями.  Интересов,  кроме  хозяйственных,  никаких.  Как?
скажете  вы.  Как никаких интересов!  А дворянские дела,  земские
дела, деятельность новых судебных учреждений, наконец, политика?!
     Никаких-с. Позвольте.  Во-первых,  я не желаю  служить  –  я
исключительно  посвятил  себя  хозяйству  и посредством хозяйства
желаю зарабатывать средства для своего существования –  и  потому
службы по земству,  мировым или дворянским учреждениям не ищу. Ни
в председатели управы, ни в предводители, ни в мировые, ни даже в
члены  опеки я не мечу.  Если раз я не желаю заполучить местечко,
какое же мне дело до земства.  мировых и  дворянских  учреждений?
Какое мне дело?  Ведь я,  повторяю, ни в какие должности не мечу.
Во-вторых,  я  живу  в  деревне,  в  городе  никогда  не   бываю,
следовательно,  о земстве,  которое находится в городе, ничего не
знаю.  А можно ли интересоваться тем, о чем ничего не знаешь? Как
ничего  не  знаете?  –  скажете  вы,  –  да  ведь  окладной  лист
получаете? Получаю – ну так что ж?
     Политика? – Но позвольте вас спросить,  какое нам здесь дело   39
до того, кто император во Франции: Тьер, Наполеон или Бисмарк?
     Разумеется, не  каждый  день  проходит совершенно одинаково.
Случается,  придет кто-нибудь;  но, разумеется, по делу, и всегда
по  одному  и тому же.  «Мужик пришел из Починка»,  – докладывает
Авдотья. Я иду и кухню. Мужик кланяется и говорит:
     – Здравствуйте, А.Н.
     – Здравствуй. Что? хлеба?
     – Ржицы бы нужно.
     – Куль?
     – Кулик бы.
     – Восемь рублей.
     – Подешевле нельзя ль?
     – Нет, дешевле нельзя. Позаднюю бери без полтины.
     – Да что уж позадняя. Хорошей возьму. Извольте деньги.
     Мужик достает восемь засаленных билетиков –  у  мужиков  все
больше билетики (рублевые бумажки), трояки и пятерки тоже бывают,
красный билет (10 руб.) редкость,  четвертной (25 руб.) еще реже,
а  билет (100 руб.) бывает только у артелей – и идет со старостой
в амбар получать хлеб.
     – Мужик пришел из  Дядина,  –  докладывает  Авдотья.  Иду  в
кухню.
     – Здравствуйте, А.Н.
     – Здравствуй. Что? хлеба?
     – Хлебца бы нужно.
     – Осьмину?
     – Да хоть осьминку бы.
     – Четыре рубля.
     – Денег   нет.   Отпустите   под  работу.  Кустиков  нет  ли
почистить.
     – Кустиков нет. Работы все сданы, только полдесятины льну не
сдано.
     – Знаю. Мы ленку бы взяли.
     – Нельзя.  Ты  один  с  женой  и дочкой,  у тебя только пара
лошадей. Не сделаешь.
     – Да оно точно что пара.
     – Нельзя.  Не сделаешь.  Лен,  сам знаешь,  много работы  ко
времю требует.
     – Да уж сделаем.  Взявшись,  нельзя не сделать.  Свои работы
бросим,  а по договору сделаем. У соседа лошадей прихвачу. Только
бы теперь перебиться.
     – Нет,  нельзя.  Не  сделаешь.  Тебе  лен не под силу.  Да и
живешь далеко –  за  семь  верст.  Ищи  тебя  тогда.  Нельзя,  не
сподручно.
     – Оно точно не сподручно.  Трудно со льном одиночке. Точно –
не сделаешь.  Дело-то плохо.  Хлеба нет,  а  в  кусочки  идти  не   40
хочется.  А тут скот продать грозятся за недоимку.  Что ты будешь
делать!
     Мужик уходит пытать счастья в другом месте.
     «Панас пришел из Бардина»,  –  докладывает  Авдотья.  Иду  в
кухню.
     Этот уже и здравствуй не говорит, а начинает прямо.
     – А.Н., дай хлеба хоть пудик – есть нечего.
     – Да ведь за тобой и без того долгу много.
     – Отдам.  Ей-богу отдам.  Сам знаешь, отдам.  Дай, А.Н. Есть
нечего.  Жена с девочкой в кусочки пошли,  много ли они выходят –
старуха  да  девочка  – разве что сами прокормятся.  Сноха дома –
скот убирает.  Мы с сыном дрова возим. Ей-богу, сегодня, что было
мучицы,  последнюю замесили.  Дай, А.Н. Оправлюсь, отдам. Овцу бы
продал – хозяйство свести не хочется.  Может,  как и перебьюсь, а
там, даст бог, и хлебушка уродится.
     – Ну, хорошо. Меру дам.
     Панас доволен. Теперь он на несколько дней обеспечен, а там,
может,  жена с девочкой кусочков принесут,  а там... Но мужик без
хлеба не думает о далеком будущем,  потому что голодный,  как мне
кажется, только и может думать о том, как бы сегодня поесть.
     И так каждый день.  Приходит мужик:  работы дай,  хлеба дай,
денег дай,  дров дай.  Нынешний год, конечно, не в пример, потому
что неурожай и бескормица,  но и в хорошие года  к  весне  мужику
плохо,   потому  что  хлеба  не  хватает.  А  тут  еще  дрова,  с
проведением железной дороги, дорожают непомерно – в три года цена
на дрова упятерилась,  а дров ведь у мужика в наделе нет. Лугов у
мужика тоже в наделе нет,  или очень мало, так что и относительно
покоса,  и  относительно  выгона  он  в  зависимости от помещика.
Работы здесь около дома  тоже  нет,  потому  что  помещики  после
«Положения»  опустили хозяйства,  запустили поля и луга и убежали
на службу (благо,  теперь мест много открылось и  жалованье  дают
непомерно большое),  кто куда мог:  кто в государственную,  кто в
земскую.  Попробуйте-ка заработать на хозяйстве 1000 рублей в год
за  свой  труд (не считая процентов на капитал и ренты на землю)!
Тут нужна,  во-первых,  голова  да  и  голова,  во-вторых,  нужно
работать  с утра до вечера – не то,  что отбывать службу – да еще
как!  Чуть не сообразил что-нибудь – у тебя рубль  из  кармана  и
вон.  А  между  тем,  тысячу  рублей,  ведь,  дают  каждому  –  и
председателю управы, и посреднику. Понятно, что все, кто не может
управиться со своими имениями,  – а ведь теперь не то что прежде:
недостаточно уметь только «спрашивать»,  – побросали хозяйство  и
убежали   на   службу.  Да  что  говорить:  попробуйте-ка,  пусть
профессор земледелия или  скотоводства,  получающий  2400  рублей
жалованья,  заработает такие деньги на хозяйстве; пусть инспектор
сельского  хозяйства  заработает  на  хозяйстве   хотя   половину
получаемого  им  жалованья.  Помещики  хозяйством  не занимаются,   41
хозяйства свои побросали,  в имениях не живут.  Что  же  остается
делать мужику?  Работы нет около дома; остается бросить хозяйство
и идти на заработки туда,  где скопились на службе помещики  –  в
города. Так мужики и делают...
     Пришел мужик – значит,  хлеба или работы просит. У меня есть
только один знакомый мужик,  который никогда ни хлеба, ни дров не
просит – если и просит иногда,  то порошку,  но,  впрочем, всегда
предлагает за порох деньги;  с этим мужиком мы никогда не говорим
о хозяйстве, которое его нисколько не интересует.
     Мужик этот  –  зовут  его Костик – специалист.  Он охотник и
вор.   Он   занимается   охотой   и   воровством.   Охотится   он
преимущественно  на волков и лисиц – ловит капканами и отравляет.
Весной стреляет тетеревей и уток,  собирает для меня  кости  (для
удобрения),  исполняет  разные  поручения  –  что прикажешь – ток
тетеревиный высмотрит и  т.п.  Воровством  занимается  во  всякое
время года.  Ворует что попало и где попало. У Костика есть двор,
есть  надел;  нынче,  впрочем,  он  двора  лишился,  потому   что
последнюю  кобылу  продал и сено продал.  Он пашет,  косит,  даже
берет иногда на обработку полкружка (не  у  меня,  конечно,  а  у
какой-нибудь  помещицы),  но  хозяин  он  плохой.  Так все больше
перебивается.  Костик пьяница,  но не такой, как бывают в городах
пьяницы из фабричных,  чиновников, или в деревнях – из помещиков,
поповских,  дворовых, пьяницы, пропившие ум, совесть и потерявшие
образ человеческий.  Костик любит выпить,  погулять; он настолько
же пьяница,  насколько и те, которые, налюбовавшись на Шнейдершу,
ужинают  и  пьют  у  Дюссо.  Вообще  нужно  заметить,  что  между
мужиками-поселянами отпетые пьяницы весьма редки.  Я вот уже  год
живу в деревне и настоящих пьяниц, с отекшими лицами, помраченным
умом,  трясущимися руками,  между мужиками не видал.  При  случае
мужики,  бабы,  девки,  даже дети пьют,  шпарко пьют, даже пьяные
напиваются (я говорю «даже», потому что мужику много нужно, чтобы
напиться  пьяным  –  два  стакана водки бабе нипочем),  но это не
пьяница.  Ведь и мы тоже пьем – посмотрите  у  Елисеева,  Эрбера,
Дюссо и т.п. – но ведь это еще не отпетое пьянство. Начитавшись в
газетах о необыкновенном развитии у нас пьянства,  я был  удивлен
тою трезвостью,  которую увидал в наших деревнях.  Конечно,  пьют
при случае – святая,  никольщина,  покровщина, свадьбы, крестины,
похороны,  но не больше,  чем пьем при случае и мы. Мне случилось
бывать   и   на    крестьянских    сходках,    и    на    съездах
избирателей-землевладельцев – право,  не могу сказать, где больше
пьют.  Числом полуштофов крестьяне,  пожалуй,  больше выпьют,  но
необходимо принять в расчет,  что мужику выпить полштоф нипочем –
галдеть только начнет и больше ничего. Проспится и опять за соху.
Я совершенно убежден,  что разные меры против пьянства – чтобы на
мельнице не  было  кабака,  чтобы  кабак  отстоял  от  волостного
правления  на  известное  число  сажен  (экая штука мужику пройти   42
несколько сажен – я вот за 15 верст на станцию езжу, чтобы выпить
пива,  которого нет в деревне) и пр., и пр. – суть меры ненужные,
стеснительные  и  бесполезные.  Все,  что  пишется  в  газетах  о
непомерном  пьянстве,  пишется корреспондентами,  преимущественно
чиновниками,  из городов. Повторяю, мужик, даже и отпетый пьяница
– что весьма редко – пьющий иногда по нескольку дней без просыпу,
не имеет того ужасного вида пьяниц,  ведущих праздную  и  сидячую
комнатную  жизнь,  пьяниц,  с  отекшим  лицом,  дрожащими руками,
блуждающими  глазами,  помраченным  рассудком.   Такие   пьяницы,
которых   встречаем   между   фабричными,  дворовыми,  отставными
солдатами,  писарями,  чиновниками,  помещиками,   опившимися   и
опустившимися  до последней степени,  между крестьянами – людьми,
находящимися в работе и движении на воздухе,  – весьма редки, и я
еще ни одного здесь такого не видал, хотя, не отрицаю, при случае
крестьяне пьют шпарко.  Я часто угощаю крестьян водкой, даю водки
помногу,  но никогда ничего худого не видел.  Выпьют, повеселеют,
песни  запоют,  иной,  может,  и  завалится,  подерутся   иногда,
положительно  говорю,  ничем  не  хуже,  как  если и мы закутим у
Эрбера.  Например, в зажин ржи я даю вечером жнеям по два стакана
водки  –  хозяйственный  расчет:  жней  должно  являться  по 4 на
десятину (плата от десятины), но придет по 2, по 3 (не штрафовать
же  их);  если  же  есть  угощение,  то  придет  по 6 и отхватают
половину поля в один день –  и  ничего.  Выпьют  по  два  стакана
подряд (чтобы скорей в голову ударило),  закусят,  запоют песни и
веселые разойдутся  по  деревням,  пошумят,  конечно,  полюбезнее
будут  с  своими  парнями (а у Эрбера разве не так),  а на завтра
опять, как роса обсохнет, на работу, как ни в чем ни бывало.
     Я уже сказал,  что Костик занимается охотой.  Мы  с  ним  по
этому  случаю и познакомились.  Сошлись мы с ним потому,  что это
был первый человек,  от которого я услыхал в  деревне  химическое
слово. Вскоре после моего приезда в деревню, – когда дрова, хлеб,
навоз  еще  не  вытеснили  из  моей  головы  крезол,  нитрофенол,
антрацен  и т.п.,  – Костик принес мне продавать зайца и просил –
мы разговорились с ним об охоте,  – чтобы я ему достал для отравы
лисиц «стрихнины»,  которая, по его словам, действует отлично. Не
скрою,  слышать слово  «стрихнин»  мне,  привыкшему  толковать  о
дифениламинах,  летицинах и т.п., было чрезвычайно приятно, точно
родное  слово  услыхал  на  чужбине.  Мне  кажется,   что   слово
«стрихнин» было причиной,  почему я тотчас почувствовал к Костику
особенное  расположение,  выразившееся,   разумеется,   угощением
водкой  не  в  счет платы за зайца.  Потом Костик стал носить мне
тетеревей,  уток,  рябцов, весной собирал для меня кости, – кости
он,  однако,  не  носил сам,  а присылал с мальчиком,  потому что
хозяину неловко, неприлично продавать такой пустой товар, – дрова
мне рубил перед святой,  чтобы заработать на несколько полуштофов   43
к празднику.
     Я сказал  уже,  что,  кроме  охоты,  Костик  занимается  еще
воровством.  Он  плут и вор,  но не злостный вор,  а добродушный,
хороший.  Он сплутует, смошенничает, обведет, если можно, – на то
и щука в море,  чтобы карась не дремал, – но сплутует добродушно.
Он украдет,  если плохо лежит,  – не клади плохо, не вводи вора в
соблазн,  –  но  больше  по случаю,  без задуманной наперед цели,
потому что нельзя назвать обдуманным воровство при случае. Костик
всегда  готов  украсть,  если есть случай,  если что-нибудь плохо
лежит: мужик зазевался, Костик у него из-за пояса топор вытащит и
тотчас пропьет,  да еще угостит обокраденного. Попадется – отдаст
украденное или заплатит; шею ему наколотят, поймав в воровстве, –
не   обидится.  Мне  кажется,  что  Костик  любит  самый  процесс
воровства, любит хорошенько обделать дельце.
     В нынешнем  году  Костику,  однако,  не  посчастливилось   в
воровстве   –   должно   быть,   не   удалось  ничего  украсть  в
благовещение. Известно, что на благовещение воры заворовывают для
счастья  на  весь  год,  подобно  тому,  как  на  Бориса  (2 мая)
барышники плутуют,  чтобы весь год  торговать  с  барышом.  Нынче
Костик попался в порядочном воровстве, так что и кобылы последней
решился; не знаю уж, как он теперь будет хозяйничать.
     Раз осенью иду я на молотьбу,  вдруг смотрю –  Матов  верхом
скачет.  Матов  –  мещанин-кулак,  все  покупающий  и  продающий,
содержатель постоялого двора верстах в  шести  от  меня.  Завидев
меня,   Матов,  который  было  уже  проскакал  мимо  моего  дома,
остановился и соскочил с лошади.
     – Здравствуй, барин.
     – Здравствуй, Василий Иванович. Что?
     – К тебе, барин. Бычки, говорил ты, продажные есть.
     – Есть.
     – Пойдем, покажи.
     – Пойдем.
     Мы пошли на скотный двор. Ну, думаю, не за бычками ты, брат,
приехал,  потому  что  если  мещанин  или мелкий купец приехал за
делом,  то он никогда не начнет прямо говорить  о  том  деле,  за
которым приехал.  Например,  приехал мещанин.  Входит, крестится,
кланяется,  останавливается у порога,  не  садится,  несмотря  на
приглашение (мелкий, значит, торгаш), и, поздоровавшись, говорит:
     – Поторговаться не будет ли чем с милостью вашей?
     – Что покупаете?
     – Ленку нет ли продажного?
     – Есть.
     – А как цена будет милости вашей?
     – Три.
     – Нет-с. Таких цен нету. Прикажите посмотреть.
     – Извольте.                                                    44
     Мещанин отправляется  со  старостой  или  Авдотьей  в  амбар
смотреть лен и возвращается через несколько времени.
     – Ленок не совсем-с,  коротенек.  Без четвертака  два  можно
дать-с.
     Начинается торг.  Покупатель  хает  лен,  говорит,  что  лен
короток,  тонок,  не чисто смят,  перележался, цветом не выходит,
прибавляет то пяти копеек – два без двадцати, два без пятнадцати,
два без гривенника,  догоняет до двух.  Я хвалю лен  и  понемногу
опускаю до двух с полтиной.  Если отдам за два,  то мещанин купит
лен,  хотя вообще льном не занимается.  Но почему же  не  купить,
если  дешево:  он  дает небольшой задаток и тотчас же перепродает
лен  настоящему  покупателю.  Торгуя   лен,   мещанин   мимоходом
замечает:
     – Кожицу  и  опоечек я у вас в амбаре видел.  Не изволите-ль
продать?
     – Купите. Четыре рубля.
     – Нет-с. Столько денег нет. Кожица плоховата. Третьячка. Три
рублика извольте.
     – Чем же плоховата? Резаная.
     – Это мы видели-с, что резаная. Три десять извольте.
     Начинается торг. Купец торгует лен и кожи, наконец, покупает
кожу и опоечек за три с полтиной.
     Он приезжал за кожами.
     Не за быками,  думаю,  приехал Матов;  но не  показать  быка
нельзя.  Идем на скотный двор.  Выгоняют быка. Матов смотрит его,
щупает,  точно и в самом деле  купить  хочет.  Я  прошу  за  быка
пятьдесят  рублей;  он  дает пятнадцать,  между тем как одна кожа
стоит восемь.  Нечего и толковать.  Бык ему,  очевидно, не нужен.
Возвращаемся домой.
     – Продай ты мне, барин, два кулика ячменя.
     – Не могу.
     – Сделай милость, продай. Свиней подкормить нечем.
     – Не могу, самому нужен.
     – Ну, прощай.
     – Прощай.
     Матов отвязывает лошадь и,  занося ногу в стремя, обращается
ко мне.
     – Совсем заморился сегодня.
     – Что так? Да откуда ты это едешь, – ишь лошадь как загонял.
     – По делу езжу,  вора ищу;  у меня третьеводни четыре  верха
(кожа с салом) украли.
     – На кого ж думаешь?
     – Мужик  тут  есть  в  Бабине,  Костиком зовут,  – ты его не
знаешь.  На него думаю. Он у меня третьего дня вечером был, когда
кожи пропали, а теперь вот уж две ночи дома не ночует. Пьянствует   45
где-нибудь. Я все кабаки, кажись, объездил, – нет нигде.
     – Костик? Знаю, да он сегодня у меня был.
     – Костик? В какое время был?
     – Да вот недавно был: пороху заходил просить.
     – Пороху?  Ах, он с... Ну, да теперь он недалеко должен быть
– наверно, в дубовском кабаке.
     Матов вскочил  на  лошадь и поскакал в Дубово.  «Ну,  думаю,
этот поймает».  Я пошел на молотьбу и рассказал Ивану о встрече с
Матовым.
     – Это Костик украл.
     – Почем ты знаешь?
     – Да он сегодня сюда заходил ко мне на ток. Зарядов просил у
меня.  Я ему говорю,  что у нас у самих  пороху  мало.  Пристает,
продай,  говорит,  по  гривеннику за заряд дам.  А я,  смеясь,  и
говорю:  «Да ведь у тебя денег нет». «Есть», – говорит. – «Ан ну,
покажи». Показывает: действительно – три билетика. «Вот, – говорю
рабочим,  – поспорь с ним,  что у него в кармане денег  нет.  При
всех  деньги  показал.  Наверно,  он  кожи  у  Матова украл и уже
где-нибудь продал. Откуда у него могут быть деньги!».
     – Это костиково дело,  – проговорил один из рабочих,  – мы с
Евменом  его  вчера рано утром встретили,  когда на молотьбу шли.
Смотрим,  идет Костик и что-то несет за спиной,  я еще пощупал, –
мягкое  что-то.  «Что  ты это несешь?» – спрашиваем.  – «Вещи,  –
говорит,  – нанялся со станции донести в Иваново». А это он кожи,
значит,  нес – в Слитье продал. Вот откуда у него деньги. Поймает
же его теперь Матов, наверно в Дубове пьянствует.
     Матов Костика  поймал  и   пожаловался   волостному.   Через
несколько  времени  моего  старосту,  гуменщика и рабочих вызвали
свидетелями в волость.  Был  суд  над  Костиком.  Костик  сначала
запирался,  но  ввиду  явных  улик  сознался,  что украл у Матова
четыре кожи, из коих две спрятал в лесу, а две продал содержателю
постоялого  двора.  Матов  и  Костик  помирились на том,  как мне
рассказывали, что Костик должен возвратить спрятанные в лесу кожи
и  заплатить  за две другие,  им проданные.  Костик же заплатил и
свидетелям, – кажется, угостил их водкой.
     Недавно, проездом на  станцию,  я  зашел  в  кабачок  Матова
выпить   водки.   Смотрю,   Костик,  пьяненький,  веселый,  самым
дружелюбным образом беседует с Матовым,  который  тоже  пропустил
одну, другую.
     – Здравствуйте.
     – Здравствуйте,   А.Н.   Здравствуйте,  барин,  –  заговорил
Костик, обрадованный встречей со мной.
     – Здравствуй, Костик, что ты тут делаешь?
     – А вот барышки запиваем: кобылку Василию Ивановичу продал.
     – За кожи, значит, рассчитались?                               46
     – Нет,  за кожи прежде рассчитались, – проговорил Матов, – а
теперь кобылку на деньги купил.  Пожалуйте.  Фимья, дай бараночка
закусить.
     – Хозяину начинать.
     Матов налил стаканчик водки,  перекрестился,  дунул в стакан
(чтобы отогнать беса, который сидит в водке), проговорил: «будьте
здоровы»,  отпил глоток и, наполнив стакан вровень с краем, подал
мне с поклоном.
     – Ну, будьте здоровы.
     Костик стал  мне  рассказывать  про свои неудачи на охоте за
лисицами в нынешнем году и в особенности жаловался на то, что ему
не  удалось  нынче взять ни одной из отравленных лисиц.  А все от
того, что «стрихнины» у него нет.
     Не правда ли, прелестно? Просто, главное. Практично.
     У Матова украли кожи.  Он прежде всего раскидывает умом, кто
бы  мог  украсть.  Как  содержатель  кабака  и  постоялого двора,
скупающий по деревням все,  что ему подходит, – и семя, и кожи, и
пеньку,  и очески,  – он знает на двадцать верст в округе каждого
мужика   до   тонкости,   знает   всех   воров.   Сообразив   все
обстоятельства дела и заподозрив Костика, он, не говоря никому ни
слова,  следит за ним  и  узнает,  что  Костик  пропал  из  дому.
Подозрение превращается в уверенность.  «Это он», – говорит Матов
и скачет по кабакам разузнать,  где проданы кожи и где пьянствует
Костик.  Попадает случайно на меня, – ехал мимо, случайно увидал,
отчего же не  спросить,  –  находит  важных  свидетелей,  которые
видели  у  Костика  деньги (а всем известно,  что у Костика денег
быть не может),  которые  видели  Костика  с  ношей.  Заручившись
свидетелями,  обещав  им,  что  дела  далее  волости  не поведет,
свидетелей по судам таскать не будет,  и получив,  таким образом,
уверенность,   что  Костику  не  отвертеться,  Матов  жалуется  в
волость.  Вызывают в волость  Матова,  Костика,  свидетелей  –  в
волость  свидетелям  сходить недалеко и от работы их не отрывали,
потому что суд был вечером.  Свидетели уличают  Костика,  и  тот,
видя,   что   нельзя   отвертеться,   сознается.  Дело  кончается
примирением,  и все довольны. Матов получил обратно кожи, которые
Костик не успел продать, наверно вдвое получил за проданные кожи,
да еще,  пожалуй,  стянул  что-нибудь  с  содержателя  постоялого
двора,  который купил у Костика краденые кожи.  Свидетелям Костик
или заплатил,  или поставил водки,  а главное,  их не таскали  по
судам,  сходить  же  в  волость,  да  и то вечером или в праздник
(волостной ведь тоже мужик,  и знает,  что в будни днем  работать
нужно),  свидетелям  нипочем.  Костик  доволен,  потому  что  раз
воровство открыто,  ему выгоднее  заплатить  за  украденное,  чем
сидеть в остроге.  Мы довольны, потому что если бы Костик посидел
в остроге, то из мелкого воришки сделался бы крупным вором.
     Совсем другое вышло бы,  если бы Матов  вместо  того,  чтобы
самому  разыскивать  вора,  принес  жалобу в полицию,  как делают   47
большей частью помещики и  в  особенности  помещицы.  Приехал  бы
становой,  составил  бы  акт,  сделал дознание,  тем бы,  по всей
вероятности, дело и кончилось. Какие же у станового с несколькими
сотскими  средства  открывать  подобные  воровства?  Да если бы у
станового было не 24,  а 100 часов  в  сутки,  и  он  бы  обладал
способностью   вовсе  не  спать,  то  и  тогда  ему  не  было  бы
возможности раскрывать  бесчисленное  множество  подобных  мелких
краж.  Становому  впору  только  повинности  с помещиков собрать:
пишет-пишет, с сотскими наказывает, сам приезжает...
     Положим, помещики вызывают станового,  обыкновенно ничего не
разузнав  о  краже,  и  не  представляют  никаких данных,  даже и
подозрения основательного высказать не могут;  но Матов, казалось
бы,  разузнав  все  предварительно  и  имея  свидетелей,  мог  бы
принести жалобу мировому и вообще куда следует.  Как бы  не  так.
Матов,  как  человек  практический  и  сам судов боящийся,  очень
хорошо знает, что если бы свидетели только знали, что Матов будет
судиться с Костиком и таскать их,  свидетелей,  по судам, так они
бы притаились и ничего бы не сказали.  В самом деле,  представьте
себе,  что если бы, вследствие жалобы Матова, свидетелей, то есть
старосту,  гуменщика и работников потребовали куда-нибудь  за  30
верст к становому,  мировому или на съезд – благодарили ли бы они
Матова?  Вы  представьте  себе  положение  хозяина:  старосту,  у
которого на руках все хозяйство, гуменщика, без которого не может
идти молотьба, и рабочих потребуют свидетелями! Все работы должны
остановиться,  все хозяйство должно остаться без присмотра,  да в
это  время,  пока  они   будут   свидетельствовать,   не   только
обмолотить,  но просто увезти хлеб с гумна могут. Да и кто станет
держать такого старосту или скотника,  который не  знает  мудрого
правила: «нашел – молчи, потерял – молчи, увидал – молчи, услыхал
– молчи», который не умеет молчать, болтает лишнее, вмешивается в
чужие  дела,  которого  будут  таскать свидетелем к мировому,  на
мировой съезд или в окружной суд.  Вы поймите только,  что значит
для  хозяина,  если у него хотя на один день возьмут старосту или
скотника.  Вы поймите только,  что значит, если мужика оторвут от
работы  в такое время,  когда за день нельзя взять и пять рублей:
поезжай свидетелем и оставь ниву  незасеянную  вовремя.  Да  если
даже и не рабочее время,  – очень приятно отправляться в качестве
свидетеля за 25 верст,  по 25-градусному морозу, или, идя в город
на   мировой   съезд  свидетелем,  побираться  христовым  именем.
Прибавьте к этому,  что мужик боится суда и все  думает,  как  бы
его,  свидетеля, храни бог, не засадили в острог или не отпороли.
Матов ни за что не открыл бы  воровства,  если  бы  свидетели  не
знали   Матова   за  человека  практического,  который  по  судам
таскаться не станет.  Да и какая польза была бы Матову судиться с
Костиком?  Посадили бы Костика в острог, – а Матову что? Кожи так
бы и  пропали.  Костик  на  суде  во  всем  заперся  бы  и  кожи,   48
разумеется,  не отдал бы,  и кому их продал – не сказал бы. Матов
остался бы не при чем,  в глазах же крестьян сильно  бы  потерял,
что неблагоприятно отозвалось бы на его торговых делах.  Не лучше
ли кончить все полюбовно, по-божески?
     У нас,  к  счастью,  много  дел  кончается  таким   образом.
Позвольте  рассказать  еще  другой случай.  Содержатель соседнего
кабака должен был куда-то уехать вместе с женой. Уезжая, он запер
каморку,  где  стояла бочка водки,  и поручил смотреть за кабаком
своему работнику,  которому оставил четверть водки  для  продажи.
Вечером  в  кабак  зашли мужики,  однодеревенцы работника,  взяли
водки,  выпили и угостили работника. Закутили. Пили, пили; водки,
оставленной на продажу,  наконец,  не хватило,  а выпить хочется.
Ночью  работник  с  двумя  товарищами  –  пьяные,  разумеется,  –
решились украсть водки из бочонка,  запертого в каморке. Выломали
топором две доски в  перегородке,  достали  из  каморки  водки  и
баранок,  заделали взлом – и ну кутить. Приезжает через несколько
дней содержатель  кабака  и  открывает  воровство.  Воровство  со
взломом, совершенное лицом, которому поручено хранение имущества,
ночью,  при содействии других лиц,  – ведь это окружным  судом  и
острогом   пахнет.   Дело,   однако,   окончилось   благополучно:
помирились на том, что работник и его товарищи обязались уплатить
содержателю кабака за украденную водку вдвое.
     И я,  и сам содержатель кабака, и соседи-мужики – все знают,
что  работник,  совершивший   воровство   со   взломом,   человек
превосходный,  каких редко, пречестнейший и добрейший человек, но
любит выпить,  а выпивши,  хочет еще  выпить,  и,  чтобы  достать
водки,  готов на воровство водки, но не чего-нибудь другого. Дело
кончилось  миром,  и  работник  до  сих  пор  живет  у  того   же
содержателя кабака;  а пойди содержатель в суд, то ведь работника
засадили бы,  пожалуй,  в острог.  Конечно,  присяжные могли бы и
оправдать,  но пока еще они оправдают, придется, может год сидеть
в остроге, а для мужика нет ничего ужаснее острога.
     «Случаи», нарушающие    нашу    хозяйственную    тишину    и
заставляющие нас думать и говорить о другом,  весьма редки,  хотя
от скуки мы рады всякому случаю. Я говорил выше, что мужики ходят
обыкновенно  с  просьбой  о работе,  хлебе и дровах,  но есть еще
предмет,  о котором тоже часто приходят просить, – это лекарства.
Чуть  кто-нибудь  заболел на деревне,  идут ко мне за лекарством.
Хотя я не  лечу  и  толку  в  лечении  не  понимаю,  но  все-таки
обращаются ко мне с просьбой дать лекарства. Ты, говорят, человек
грамотный, ученый, все больше нашего понимаешь – дай что-нибудь.
     И я  даю:  касторовое  масло,  английскую  соль,  березовку,
перцовку, чай, – что случится. Помогает.
     Прошедшим летом   распространился  слух,  что  у  нас  будет
холера.  Пришел от начальства  приказ,  чтобы  в  каждой  деревне   49
выбрали  избу,  вымыли  ее,  вычистили  и содержали в порядке для
того,  чтобы помещать в нее холерных  больных,  –  всем  этим  мы
обязаны,  кажется,  деятельности нашего земства. Мужики собрались
на сходку,  выбрали избу,  выгнали баб ее вычистить и вымыть,  но
холеры,  к счастию,  не было, и изба простояла целое лето пустая.
Заболевали поносом,  гнетухой,  – лето было сухое,  без дождинки,
работа шла сильная,  харчи плохие,  – многие переболели животами,
но никто не умер.  Приходили ко мне:  тому дам стакан пуншу, тому
касторового  масла,  тому  истертого  в  порошок и смешанного,  с
мелким сахаром чаю – помогало.
     Насчет леченья,  в случае болезни,  в деревне очень плохо не
только  крестьянину,  но  и  небогатому  помещику.  Доктор есть в
городе,  за 30 верст.  Заболели вы,  – извольте посылать в город.
Нужно послать а город на тройке или,  по крайней мере, на паре, в
приличном экипаже,  с кучером.  Привезли доктора;  за  визит  ему
нужно  дать  15  рублей  и  уже  мало – 10 рублей.  Нужно отвезти
доктора в город и привезти лекарство.  Сосчитайте все  –  сколько
это составит,  а главное, нужно иметь экипаж, лошадей, кучера. Но
ведь в случае серьезной болезни одного визита мало. Очевидно, что
доктор  теперь  доступен только богатым помещикам,  которые живут
по-старопомещичьи,  имеют экипажи,  кучеров и пр.,  то есть,  для
лиц,  у которых еще осталось старое заведение, для лиц, у которых
сохранились деньги или выкупные свидетельства, у которых еще есть
леса,   осталось  много  отрезков,  на  счет  которых  они  ведут
хозяйство,  или  для  лиц,  которые,  живя  в  деревне,  занимают
какие-нибудь   должности   с   жалованием.   Небогатые  помещики,
например,  такие,  которые имели  300  заложенных  душ  крестьян,
арендаторы  мелких  имений,  приказчики,  управляющие  отдельными
хуторами,  попы,  содержатели постоялых дворов  и  тому  подобные
зажиточные,  сравнительно с крестьянами, люди не могут посылать в
город за доктором;  эти большею частью  пользуются  хорошими,  то
есть    имеющими    в    околотке    известность,    фельдшерами,
преимущественно  из  дворовых,  фельдшерами,  которые  заведовали
аптеками  и  больницами,  имевшимися у богатых помещиков во время
крепостного права.  Однако и  такие  фельдшера  для  массы  наших
бедных  крестьян  тоже  недоступны,  потому что и фельдшеру нужно
дать за визит три рубля с его лекарством,  а то и пять рублей.  К
таким  фельдшерам  прибегают  только  очень зажиточные крестьяне.
Затем  следуют  фельдшера  второго  разряда,  лечащие  самоучкой,
самыми простыми средствами, – деды, бабы и все, кто маракует хотя
немного.  Остаются еще случайные доктора: какой-нибудь лекарь или
медицинский  студент,  приехавший  на  побывку  к родным,  и т.п.
Заболеет мужик – ходит,  перемогается, пока есть сила. Свалился –
лежит.  Есть средства – :  сыскивает фельдшера или деда,  а нет –
просто лежит или к  кому-нибудь  из  помещиков,  у  которых  есть
лекарство,  пошлет  попросить  чего-нибудь.   Иные  вылеживаются,   50
выздоравливают. Другие умирают.  Лежит, лежит до тех пор, пока не
умрет.
     Самое худое,   что,   поправившись,    отлежавшись,    опять
заболевают,  и  во  второй раз редко уже встают,  потому что,  не
успев хорошенько поправиться,  начинают работать,  простуживаются
(замечу,  между  прочим,  что у крестьян отхожих мест нет и самый
трудный больной для отправления нужды выходит,  выползает или его
выносят  на  двор,  какова  бы  ни  была погода) и,  главное,  не
получают хорошей пищи,  да  что  говорить  хорошей,  не  получают
мало-мальски сносной пищи.
     У меня  есть  работница  Хима из соседней деревни.  У нее во
дворе – а двор-то бедный-пребедный, с покрова уже хлеба не было –
осталась за хозяйку дочка,  молоденькая, красивая девушка Аксюта,
муж-хозяин и трое детей,  которые  всю  нынешнюю  зиму  ходили  в
кусочки.  Осенью,  на одной свадьбе,  Аксюта сильно простудилась.
Сделался кашель,  Аксюта стала харкать кровью и слегла.  За попом
посылали.  Аксюте все хуже,  да хуже.  Ездили к какому-то бывшему
дворовому человеку,  который, говорят, помогает. Тот дал питье, –
кислое-прекислое,  говорила  мне  Хима,  – помогло.  Аксюта стала
поправляться  и,  может,  выздоровела  бы,  если   бы   ей   дать
питательную пищу,  удобное помещение и поберечь от простуды, а то
приходит раз ко мне Хима.
     – Что тебе, Хима?
     – Да, насчет дочки пришла.
     – Что же дочка?
     – Поправляться стала.  Ходит.  Только пушного хлеба есть  не
может.  Пожует,  пожует,  да  и  выплюнет  – проглотить не может.
Прислала мальчишку,  пусть,  говорит,  матка барина попросит,  не
даст ли картошки.
     Пушной хлеб приготовляется из неотвеянной ржи, то есть смесь
ржи с мякиной мелется  прямо  в  муку,  из  которой  обыкновенным
образом  приготовляется  хлеб.  Хлеб  этот  представляет тестяную
массу,  пронизанную тонкими иголками мякины;  вкусом он ничего, –
как обыкновенный хлеб,  питательность его,  конечно,  меньше,  но
самое  важное  неудобство  –  это,  что  его  трудно  глотать,  а
непривычный человек и вовсе не проглотит, если же и проглотит, то
потом все будет перхать и чувствовать какое-то неудобное ощущение
во рту. И таким-то хлебом, или еще хуже, сухими, собранными месяц
тому назад,  пушными кусочками должен  питаться  выздоравливающий
больной. Как же тут поправиться?
     Вскоре Аксюте,  которая стало было поправляться, опять стало
хуже.  Не оправившись от болезни,  она стала  носить  воду,  мять
пеньку,  убирать скот. Простудилась и опять слегла. В деревне все
решили,  что Аксюта умрет.  Мать, которая очень любила и баловала
Аксюту,  относилась  к  этому совершенно хладнокровно,  то есть с
тем,  если можно так выразиться,  бесчувствием,  с  которым  один
голодный относится к другому.  «А и умрет, так что ж – все равно,   51
по осени замуж нужно выдавать,  из дому вон,  умрет,  так расходу
будет меньше» (похоронить стоит дешевле, чем выдать замуж).
     Аксюта пролежала всю зиму и умерла в марте.  Бедному во всем
несчастье:  уж умерла бы осенью,  а то целую  зиму  расход,  а  к
весне,  когда  девка  могла  бы  работать,  умерла.  Крестьяне  и
замуж-то девок отдают по осени, главным образом потому, что какой
же расчет,  прокормив девку зиму, отдать ее весной, перед началом
работ, замуж, – это все равно, что продать дойную корову весной.
     Очень часто хорошая пища,  теплое помещение,  избавление  от
работ были бы самым лучшим средством для излечения;  но все-таки,
я думаю,  что  те  молодые  доктора,  от  которых  мне  случалось
слышать, что им нечего делать в деревнях, потому что лекарства не
могут помогать, если у больного нет хлеба и пр., не совсем правы.
Часто,  очень  часто,  вовремя  поданая  помощь могла бы принести
огромную пользу.  Но необходимо,  чтобы доктор жил близко (нужно,
чтобы в каждой волости был доктор или,  если хотите, фельдшер, но
фельдшер образованный,  гуманный,  – не нужно  много  медицинских
познаний,   но   главное,   чтобы   был  человек  образованный  с
независимыми мнениями),  сам давал лекарства,  ездил к больным  в
том экипаже,  который пришлют, то есть в простой телеге, чтобы он
брал небольшую плату за визит вместе с  лекарством,  не  требовал
денег тотчас,  а ожидал уплаты до осени,  как,  например,  делают
хорошие попы,  в крайних случаях лечил даром,  не отказывался  от
уплаты  за  леченье деревенскими продуктами,  приносимыми по силе
возможности (даром лечить он должен только в редких случаях, а то
никакого толку не выйдет,  потому что в большинстве случаев мужик
не поймет,  чтобы можно было давать лекарства даром), чтобы он не
был  казенный  доктор  и  не  ездил  вскрывать  трупы и вообще не
участвовал при  следствиях  (для  этого  есть  уездные  доктора);
хорошо  было  бы,  если  б доктор имел свое хозяйство,  так чтобы
мужик мог отработать за леченье.  Понятно,  что все-таки  доктору
волость  должна  была  бы давать жалованье и средства для покупки
лекарств и содержание больницы. Я уверен, что, хорошо взявшись за
это,  можно было бы устроить дело, но для этого необходимо, чтобы
все лица,  живущие в одной волости,  –  помещики,  попы,  мещане,
арендаторы,   крестьяне,  –  словом,  все  живущие  на  известном
пространстве земли,  составляли одно целое,  были  связаны  общим
интересом,  лечились  бы одним и тем же доктором,  судились одним
судьей,  имели  общую  кассу  для  своих  местных   потребностей,
выставляли  в  земство  общего представителя (или представителей)
волости и пр.,  и пр.  Пока этого нет – и  медицинской  помощи  в
деревнях  не  будет,  потому что земство,  в теперешнем его виде,
ничего настоящего по этой части не сделает – я в этом  уверен.  Я
не  могу  себе  представить,  чтобы живущий в городе председатель
управы или член (я рассуждаю вообще,  не имею в виду земских  лиц   52
уезда,  в котором живу,  и прошу не принимать этих рассуждений на
чей-либо личный счет), у которого есть под рукой доктор и аптека,
мог   живо  принимать  к  сердцу  положение,  не  говорю  мужика,
умирающего на печке, но хотя бы меня, лежащего без помощи, потому
что я,  не имея приличного экипажа (я,  например,  кроме телеги и
беговых дрожек,  другого экипажа не имею),  лошадей и кучера  для
посылки за доктором,  не имея средств платить 15 рублей за визит,
да,  кроме того,  и физически не будучи в состоянии,  за разливом
рек,  добыть доктора,  живущего за 30 верст,  вынужден,  заболев,
лежать и  ждать,  авось  пройдет,  или  обратиться  к  фельдшеру,
живущему  в  соседстве,  или  к  моей  «старухе».  Я не могу себе
представить,  чтобы живущий в городе  земский  деятель  мог  живо
принимать  к  сердцу  положение мужика,  которому нечего есть,  и
принимать меры к обеспечению продовольствием,  да и когда еще  он
узнает  о  том,  что  мужику  есть  нечего,  да и много ли таких,
которые понимают быт мужика.  Я встречал здесь помещиков,  –  про
барынь уж и не говорю, – которые лет 20 живут в деревне, а о быте
крестьян,  о  их  нравах,  обычаях,  положении,  нуждах  никакого
понятия не имеют;  более скажу,  – я встретил,  может быть, всего
только трех-четырех человек, которые понимают положение крестьян,
которые понимают,  что говорят крестьяне,  и которые говорят так,
что крестьяне их понимают.  Я не  могу  себе  представить,  чтобы
земские деятели,  не связанные с нами,  так сказать, органически,
могли живо чувствовать и принимать к сердцу наши,  если можно так
выразиться, территориальные волостные интересы; другое дело, если
бы они были представители волостей, то есть, единиц, состоящих из
людей  разных  сословий,  живущих  на  одном пространстве земли и
потому необходимо  связанных  общим  интересом.  Конечно,  я  сам
выбираю гласного от землевладельцев; но зачем я его выбираю – я и
сам не знаю.  Приказано,  потому и выбираю.  Мужики тоже выбирают
гласного  от сельского сословия,  потому что приказано,  и молят:
«отпустите вы нас только поскорее, потому что у нас покос, уборка
хлеба».  Если  бы меня выбрали в гласные,  то я и сам не знал бы,
зачем меня выбрали и что я там буду делать.  Наконец,  гласный от
землевладельцев,  гласный  от  крестьян,  никакой  инструкции  от
избирателей не получает,  никакого отчета им  не  отдает:  говори
там,  батюшка,  что  хочешь;  спасибо,  что идешь в гласные.  Мне
кажется,  что  совсем  бы  другое  было,  если  б   гласный   был
представитель   волости.   Начал   бы  наш  гласный  толковать  о
необходимости исправлять дороги,  например,  – мы бы ему сейчас и
сказали:  что ты,  любезный, толкуешь! у нас в волости всего один
барин есть,  у которого остались  коляски  и  держатся  кучера  и
которому,  следовательно,  нужны  хорошие  дороги,  а  мы все,  и
мужики, и мелкопоместные, и бывшие средней руки помещики, и попы,
ездим теперь одиночками в телегах – для нас дороги хороши.  Начал   53
бы он...  да он и не говорил бы того,  о чем ему его избирателями
не  поручено.  Если  бы  земские  люди  были  действительно люди,
излюбленные земскими обывателями,  если б это действительно  были
представители  лиц,  живущих на известных пространствах,  если бы
это были лица,  которые бы знали, для чего их избирают, если бы и
избиратели  знали,  зачем  избирают,  –  тогда  другое дело.  При
теперешнем же устройстве,  когда лица разных сословий,  живущие в
одной  волости,  ничего  общего  между собою не имеют,  подчинены
разным начальствам, разным судам, – ничего путного быть не может.
Волостной плох, жмет крестьян, деспотствует над ними – мне что за
дело?  Да если бы я,  по человечеству, и принял сторону крестьян,
что  же  я  могу  сделать?  Еще сам поплачусь – произведут меня в
возмутители крестьян и отправят,  куда Макар телят  не  гонял,  а
крестьян перепорют. Разумеется, в таких случаях, когда идет война
между крестьянами и волостным,  каждый,  и  зная,  что  крестьяне
правы,   отходит   в  сторону,  да  и  крестьянам  посоветует  не
горячиться.  Мировой посредник  плох  до  крестьян,  а  мне  что?
Волостной  суд  пьянствует  и пр.  и пр.,  а мне что?  да и что я
сделаю?  Поп прижимист... но мы не можем переменить попа и т.д. А
вот  если бы:  волость – единица,  волостной старшина,  выборный,
административное начальство в волости,  которому  в  определенном
законном отношении подчинены все живущие в волости,  и крестьяне,
и помещики, и попы и пр. Свой волостной судья, в волости живущий.
Свои выборные попы волостные.  Своя внутренняя волостная полиция.
Свои волостной  совет.  Тогда  бы  скорее  мог  бы  явиться  свой
волостной  доктор,  своя волостная школа,  своя волостная ссудная
касса.
     Ежемесячно ко мне приезжают попы.  «Попы» не значит  поп  во
множественном числе.  Словом «попы» обозначают всех принадлежащих
к духовному званию,  всех,  кто носит длинные волосы,  особенного
покроя  поповское  платье;  тут  и  поп,  и дьякон,  и дьячок,  и
пономарь,  настоящие и заштатные,  и все состоящие при  селе.  На
святой  или  на рождество,  где есть обычай,  за попом по приходу
ходит многое множество такого  поповского  народу.  Слово  «попы»
имеет  такое  же значение,  как и слово «воронье».  Ворон,  грач,
ворона,  галка,  сорока,  все это пернатое царство – «воронье». Я
люблю,  когда  приезжают попы.  Попы бывают у меня ежемесячно для
совершения водосвятия на скотном дворе.  Обычай  уже  такой  есть
исстари  (издревле,  как  говорит  дьякон),  чтобы  каждый  месяц
совершать на скотном дворе водосвятие.  Каждое первое число,  или
около  того,  приезжают  попы  – священник,  дьякон,  два или три
дьячка,  – совершают на скотном дворе водосвятие –  на  дворе,  в
хлеву  или  в избе – и обходят с пением тропаря «Спаси,  господи,
люди твоя» весь двор,  причем священник заходит в каждый  хлев  и
кропит святою водой.  Если я дома, то обыкновенно присутствую при
службе и затем приглашаю попов к  себе  закусить  и  выпить  чаю.   54
Закусываем,  пьем  чай,  беседуем.  Я люблю беседовать с попами и
нахожу для себя эти беседы полезными и поучительными.  Во-первых,
никто  так  хорошо  не  знает  быт  простого  народа  во всех его
тонкостях,  как попы;  кто хочет  узнать  настоящим  образом  быт
народа,  его положение,  обычаи,  нравы, понятия, худые и хорошие
стороны,  кто  хочет  узнать,  что   представляет   это,   никому
неизвестное,  неразгаданное существо, которое называется мужиком,
тот,  не ограничиваясь  собственным  наблюдением,  должен  именно
между попами искать необходимых для него сведений;  для данной же
местности попы в этом отношении неоценимы,  потому  что  в  своем
приходе   знают   до   тонкости  положение  каждого  крестьянина.
Во-вторых,  после крестьян никто так  хорошо  не  знает  местного
практического   хозяйства,   как   попы.   Попы   –  наши  лучшие
практические хозяева,  – они даже  выше  крестьян  стоят  в  этом
отношении,  и от них-то именно можно научиться практике хозяйства
в данной местности. Хозяйство для попов составляет главную статью
дохода.  И  чем же будет жить причетник,  даже дьякон,  на что он
будет воспитывать детей, которых у него всегда множество, если он
не будет хороший сельский хозяин. Конечно,
            Попов пирог с начинкою,
            Попова каша с маслицом,
            Поповы щи с снетком...
     Но это  только  у  попа-батьки,  а не у причетника,  который
перебивается со дня на день.
     Не знаю,  как в других местах,  но у нас церквей  множество,
приходы  маленькие,  крестьяне бедны,  поповские доходы ничтожны.
Как невелики,  по крайней мере у нас,  поповские доходы, видно из
того,  какую низкую плату получают попы за службу.  За совершение
ежемесячно водосвятия на скотном дворе я плачу в год  три  рубля,
следовательно,  за каждый приезд попам приходится 25 копеек.  Эти
25 копеек делятся на 9 частей,  следовательно,  на  каждую  часть
приходится  по  2¾  копейки  (¼  копейки  останется  ежемесячно).
Священник  получает  четыре части,  значит 11 копеек;  дьякон две
части,   значит   5½  копеек,   три   дьячка  по   одной   части,
следовательно,  по  2¾  копейки  каждый.  Таким образом,  дьячок,
приезжающий  из  села  за  семь  верст,  получает  за  это  всего
2¾ копейки. Положим,  что попы объедут за раз,  в один день,  три
помещичьих  дома и совершат три водосвятия,  при этом им придется
сделать 25 верст,  то и при таких благоприятных  условиях  дьячок
заработает  8¼  копеек,   дьякон   16½  копеек  и  сам священник
–  33  копейки.  Я  привел  эти  цифры,   чтобы   показать,   как
незначительны  доходы попов в нашей местности.  От крестьян попы,
разумеется,  получают более.  У крестьян  службы  не  совершаются
ежемесячно,  но два или три раза в год попы обходят все дворы. На
святой,  например,  попы обходят все дворы  своего  прихода  и  в
каждом  дворе  совершают  одну,  две,  четыре  службы,  смотря по   55
состоянию крестьянина – на рубль,  на семь гривен,  на полтинник,
на  двадцать  копеек  –  это  уж  у самых бедняков,  например,  у
бобылок,  бобылей. Расчет делается или тотчас, или по осени, если
крестьянину нечем уплатить за службу на святой. Относятся здешние
попы,  в этом отношении,  гуманно и у нас,  по крайней  мере,  не
прижимают.  Разумеется,  кроме  денег  получают  еще  яйца  и всю
неделю, странствуя из деревни в деревню, кормятся. Так как службы
совершаются  быстро,  и  в утро попы легко обойдут семь дворов (у
нас  это  уже  порядочная  деревня),  то  на  святой   ежедневный
заработок  порядочный,  но  все-таки  доход  в  сумме  ничтожный.
Понятно,  что при таких скудных доходах попы  существуют  главным
образом своим хозяйством, и потому, если дьячок, например, плохой
хозяин,  то ему пропадать надо.  Я  заметил,  что  причетники,  в
особенности   пожилые,  всегда  самые  лучшие  хозяева  –  подбор
совершается, как и во всем.
     Езжу иногда к помещикам,  или,  лучше сказать,  к помещицам,
потому  что  теперь  в поместьях остались по преимуществу барыни,
которые и ведут хозяйство.  Сначала я толковал с  помещиками  все
больше о хозяйстве, которое для нас дело самое интересное, потому
что какое же нам дело до политики,  не все ли нам  равно,  здоров
принц Вельский или нет,  какое нам дело до того,  кто лучше поет,
Лукка или Шнейдер,  какое нам дело,  чьего изобретения  гороховая
колбаса питательнее,  и т.п.: но скоро я убедился, что говорить с
помещиками о хозяйстве  совершенно  бесполезно,  потому  что  они
большею  частью  очень мало в этом деле смыслят.  Не говорю уже о
теоретических познаниях,  – до сих пор я еще не встретил здесь ни
одного хозяина,  который бы знал,  откуда растение берет азот или
фосфор, который бы обладал хотя самыми элементарными познаниями в
естественных науках и сознательно понимал, что у него совершается
в хозяйстве,  – но и практических знаний,  вот  что  удивительно,
нет.  Ничего  нет,  понимаете.  Мужик  хоть  практику  понимает и
здравый смысл в деле хозяйства  имеет.  Есть  некоторые,  которые
занимаются   хозяйством   или,   лучше   сказать,  разоряются  по
агрономии,  как у нас говорят (здесь у  практиков  мелкопоместных
хозяев сложилось убеждение, что, кто занимается по агрономии, тот
непременно разорится,  как это обыкновенно и  бывает);  то  есть,
нахватавшись внешних форм так называемого рационального хозяйства
из разных книжек,  преимущественно,  кажется, из «Земледельческой
газеты»,  вводят  разные  новости:  машины  ненужные  выписывают,
турнепсы и лупины сеют.  Разумеется, ничего путного не выходит, а
если  некоторые  из  таких  агрономов  еще  держатся,  то  только
благодаря отрезкам,  лесам  и  старому  заведению.  О  хозяйстве,
значит,  говорить много не приходится, разве только цены узнаешь,
про ход дел у соседа спросишь.
     На станцию железной дороги  езжу.  Там,  в  100  саженях  от
вокзала, есть постоялик, вечно наполненный народом – покупателями   56
и продавцами дров,  приказчиками, приемщиками дров, дровокладами,
возчиками.  Этот  постоялик  – наш Дюссо,  с тою только разницей,
что, вместо того чтобы слышать, как у Дюссо, comme elle se gratte
les  hanches et les jambes – здесь вечно слышим:  по пяти взял за
швырок;  без 20-ти семь продали на месте;  он мне 70 за десятину;
извольте, говорю.
     Вся наша торговля сосредоточивается на дровах. Теперь только
и разговору о продажах леса.  Вся станция завалена  дровами,  все
вагоны  наполнены дровами,  по всем дорогам к станции идут дрова,
во всех лесах на двадцать верст от станции идет пилка дров.  Лес,
который  до  сих  пор  не  имел у нас никакой цены,  пошел в ход.
Владельцы лесов,  помещики,  поправили  свои  дела.  Дрова  дадут
возможность продержаться еще десяток лет даже тем,  которые ведут
свое хозяйство по  агрономии;  те  же,  которые  поблагоразумнее,
продав леса,  купят билетики и будут жить процентами, убедившись,
что не господское совсем дело заниматься хозяйством.  Несмотря на
капиталы,   приплывшие   к  нам  по  железной  дороге,  хозяйство
нисколько не улучшается,  потому что одного  капитала  для  того,
чтобы хозяйничать, недостаточно.
     Вот  так-то.  Сижу  я  все  у себя  в деревне,  никуда далее
15 верст не езжу, и даже в своем городе уездном  был всего только
один раз. Понятно, что я ни о чем другом, кроме хозяйства, писать
не могу.
     Я  сказал,  что  постоянно  сижу  в своей  деревне  и  далее
15 верст никуда  не езжу... Не хочу грешить, – раз был в соседнем
уезде  на  съезде  земских  избирателей  для  выбора  гласных  от
землевладельцев.  Поехал  я  на  этот  съезд  потому,  что  хотел
повидаться с моими родственниками и знакомыми,  – я сам родом  из
того уезда,  – которые должны были собраться на съезд.  На съезде
ничего интересного не  было.  Выбирали  гласных.  Прочитают  имя,
отчество и фамилию, закричат: «просим, просим», и начинают класть
шары;  кому много накидают, кому мало. Впрочем, если бы на съезде
и было что интересное,  то я не мог бы заметить, потому что, сами
посудите:  меня звал приехать на съезд один богатый  родственник,
который  и прислал за мною лошадей в приличном экипаже с кучером.
К  вечеру  я  приехал  к  родственнику.   Поужинали,   рейнвейну,
бургунского  выпили;  еще есть и у нас помещики,  у которых можно
найти и эль,  и рейнвейн,  и бутылочку-другую шипучего. На другой
день  встали  на заре и отправились.  Отъехав верст 12 – холодно,
потому что дело было в сентябре – выпили и закусили. На постоялом
дворе,  где  нас  ожидала  подстава,  пока перепрягали,  выпили и
закусили.  Не доезжая верст восемь  до  города,  нагнали  старого
знакомого,  мирового посредника, сейчас ковер на землю – выпили и
закусили. В город мы приехали к обеду и остановились в гостинице.
Разумеется,  вышили  и  закусили  перед  обедом (непрошенная).  К
обеду,   за  table  d'hôte  (каковы  мы  –  настоящая   Европа!),
собралось много народу,  все богатые помещики (и как одеты! какие   57
бархатные визитки!).  За обедом,  разумеется, выпили. После обеда
пунш,  за которым просидели вечер.  Поужинали – выпили. На другой
день было собрание.  Выбор гласных происходил в довольно  большой
зале,  в верхнем этаже гостиницы,  в той зале,  где бывает  table
d'hôte.  Через комнату от залы собрания буфет, где можно выпить и
закусить; что значит образование! Тут же, подле, и буфет устроен,
потому что безопасно,  никто не напьется! А посмотрите у мужиков:
здесь  волостное  правление,  а  кабак  должен быть  отставлен на
40 сажен, потому, говорят, нельзя иначе, – мужик сейчас напьется,
если  кабак  будет рядом с волостью,  а тут,  все-таки же,  сорок
сажен  нужно  пройти.  Выборы  продолжались  далеко  за  полночь.
Обедать было некогда и негде, все закусывали. На другой день были
выборы кандидатов в  гласные.  После  выбора  кандидатов  обедали
настоящим образом и пили хорошо. На третий день ничего не было по
части общественных дел,  но  вечером  в  той  же  зале  был  бал.
Танцевали.  Ужинали.  Пили.  Я боюсь, однако, чтобы мое выражение
«выпили» не было принято дурно. Оговорюсь: пил, собственно, я, да
еще  два-три  человека,  а  другие  были заняты серьезным делом –
выборами гласных.
     На четвертый день был cъезд мировых cудей. Боже мой, что это
за  великолепие и какая разница от приcутственных мест!  Большая,
светлая,  великолепная зала,  превосходная  мебель  для  публики;
место,  где  восседает  суд,  отделано  великолепно,  судьи все в
блестящих мундирах,  украшены орденами и разными  знаками  –  все
бывшие   деятели,  в  ополченьи,  при  освобождении  крестьян,  в
Западном  крае.  Отлично.  Разбиралось  дело  какого-то   мужика,
который  украл  лошадь.  Мужичонка небольшой,  в лаптях,  в худом
зипунишке,  представлял такой контраст с великолепием суда, – это
и хорошо:  великолепие поселяет в массах уважение к предмету;  за
границей университет и вообще учебные  заведения  большею  частью
суть  самые  великолепные  здания в городах.  Но то-то,  я думаю,
мужику страшно  было.  Беда  ведь  это,  крый  господи,  под  суд
попасть.  Стоит мужик – его с одной стороны,  его с другой, и все
это так вежливо «вы» (а это еще страшнее).  Прокурор стал  мнение
подавать – этот посердитее говорит.  Ушли,  потом опять пришли: в
тюрьму, говорят; однако сроку сбавили. Другого подавай. Отлично.
     Удивительно это  хорошая   вещь,   новое   судопроизводство.
Главное дело хорошо, что скоро. Год, два человек сидит, пока идет
следствие и составляется обвинительный акт,  а потом вдруг суд, и
в один день все кончено.  Обвинили: пошел опять в тюрьму – теперь
уже это будет  наказание,  а  что  прежде  отсидел,  то  не  было
наказание,  а  только  мера  для  пресечения обвиняемому способов
уклоняться от суда и следствия. Оправдали – ты свободен, живи где
хочешь, разумеется, если начальство позволит. Отлично.