|
|
{138}
Итак, Исаак Ангел почти мгновенно был лишен власти и престола, а сверх того и ослеплен, теми самыми людьми, на которых считал возможным положиться, как на свои собственные глаза. В самом деле, что ближе, что другое достойнее доверия, как не брат, и притом брат нежно любимый? Если уже от воды давятся, то что же и пить нам, бедным людям? Если члены одной семьи вооружаются друг против друга, то можно ли надеяться {139} на безопасность в каком бы ни было другом обществе? Благодетельная наука медицины из соединения самых разнородных веществ создает спасительное лекарство; а люди восстают друг на друга, подавляя в себе прекрасные дары одной во всех природы, и под гнетом безнравственности или честолюбия забывают о своем человеческом достоинстве! Это событие в глазах всех народов навлекло презрение на римлян как беспримерное дело и необычайное происшествие, более постыдное, чем все, что обыкновенно бывает при правительственных переворотах или при переменах и низложениях государей. Близкие друзья в виду его разрывали старинную дружбу, думая про себя: «Брат не избавляет, избавит ли человек посторонний?» Иной прежде доверял кому-нибудь самые секретные свои намерения, а теперь боялся ответить на обыкновенное приветствие с его стороны, подозревая, не скрывается ли в этом приветствии тоже какого-нибудь умысла. Между тем сам похититель власти, Алексей, нисколько не воображая того, что, низринув брата, он низринул и себя самого, немедленно, не давши даже остынуть своему преступлению, восшел на царский трон, возложил на себя одежды и корону брата и в присутствии всех военных чинов, равно как случившихся налицо гражданских сановников, провозгласил себя самодержавным царем. В ту же минуту он дал знать о всем происшедшем своей жене и всем жителям {140} столицы; а между тем, желая, с одной стороны, отличить людей, содействовавших ему в достижении власти, и наградить за усердие, с другой, выказать всем свою признательность за добровольное согласие и отсутствие всякого противодействия по случаю совершившейся перемены, без всякого соображения и порядка, единственно пo одному прошению и желанию каждого, начал раздавать деньги, которые Исаак вез на войну. Когда от расточительной и несоответственной раздачи деньги все вышли, он стал дарить просителям поместья, угодья и разные общественные сборы. Когда же и этого не достало, он стал раздавать почетные достоинства, и не так, чтобы поднял того или другого из людей знатных или повышал на ближайшую и соответствующую степень, но всякого, стоял ли кто на низшей степени почета или вовсе никогда не имел и первого чина, возвышал прямо, метеором, на степень самую высшую и самую главную, так что весьма ценное сделалось вовсе бесценным и некогда желанное безразличным. Поэтому многие считали даже повышение понижением, как уже поздно и слишком справедливо удостоенные того, что другим досталось прямо, без заслуг, и как сравненные в почестях с людьми, которых они считались почетнее, когда были в пренебрежении. С другой стороны, легко было и получить все: какую бы бумагу ни поднес кто царю, он тотчас подписывал, будь там бессмысленный набор слов и требуй проситель, {141} чтобы море пахали, по земле плавали, а горы переставили на середину моря, или, как в басне говорится, чтобы Афон поставить на Олимп. Совершив все это, или лучше, приняв участие в совершении всего этого, собственно же сказать, подчинившись необходимости удовлетворить таким образом требованиям времени и обстоятельств, царь распустил потом войско обратно по домам, не обращая никакого внимания на все грабительства валахов, продолжавших свои набеги в союзе со скифами. Впрочем, сам он после этого не поспешил вдруг, с возможною скоростью, в столицу; но в полной уверенности, что если его брат заключен в тюрьму и ослеплен, то ему самому не может уже быть никакой опасности, направил туда свое шествие тихо и с медленными расстановками. В самом деле, все население города уже признало его императором; его супруга Евфросиния заранее приготовила ему торжественный вход; сенат, хотя не в полном составе, радостно принял совершившееся событие, и даже, при получении известия о нем, никто в народе не произвел никакого буйства, все были спокойны и приняли весть с сочувствием, без ропота и без справедливого негодования на то, что в настоящем случае войско присвоило себе всегда принадлежавшее народу право избрания на царство. При всем том, однако, когда княгиня Евфросиния, супруга Алексея, переезжала в большой дворец, несколько беспокойных ремесленников {142} и случайно приставших к ним людей, составив большое общество и построившись в порядок, двинулись по направлению к великой церкви, провозглашая императором одного астролога, давно умышлявшего захватить царскую власть, именно Алексея Контостефана, и объявляя, что они не хотят более терпеть правления Комниных, которые им надоели. После того, как царица Евфросиния не без значительной опасности вступила таким образом в большой дворец, сопровождавшая ее свита знатного рода людей, более отважно, нежели благоразумно, устремилась против Контостефана: в одно мгновение вся толпа городской черни была рассеяна, Контостефан взят и заключен под стражу.
Когда народное движение было таким образом подавлено, немедленно духовенство приняло сторону нового правительства, и один церковник, подкупленный небольшим количеством мелких денег (точно так же задобрены были известные площадные крикуны и несколько лиц судейского сословия, но я не могу привесть их имен), не дожидаясь приказания от архипастыря, вошел на священный амвон и провозгласил Алексея царем. Затем и патриарх после небольшого сопротивления, сколько нужно было, чтобы показать, что он не участвовал в начинании этого дела, также перешел на сторону сильного. Когда же сам патриарх таким образом уступил, то уже никто после того не посмел спорить: все, как рабы, побежали в {143} большой дворец прямо к царице и прежде, чем увидели нового властителя или узнали в точности, что сделалось с прежним царем, перегнулись в три сгиба перед женою человека, о котором им сказали, что он царь, подложили ей под ноги, как скамеечку, свои головы, бросились наперерыв, подобно тявкающим собачонкам, лизать кожу ее башмаков и в заключение стали перед нею с трепещущим видом навытяжку, руки по швам. До такой степени одна молва уже овладела бедняками! Со своей стороны царица, хитрая штука, умевшая пользоваться обстоятельствами, каждому нашла в ответ приличное слово на его речи и своею любезною болтовнею совершенно очаровала византийских простаков, так что они, как свиньи, которые от услаждения опрокидываются навзничь, когда им почешут брюхо, давши пощекотать себе уши ласковыми приветствиями, нашли, что во всем происшедшем ровно ничего не было возмутительного. Так все было подготовлено ко вступлению царя Алексея, без пролития капли крови и даже без наказания кого бы ни было лишением имущества! Спустя несколько дней, наконец, он сам вступает в Византию и во всем убранстве, сидя на раззолоченном ложе, радостно и весело принимает в так называемом внешнем Филопатионе всех явившихся на встречу, нисколько не смущаясь в душе о том, что он сделал против своего {144} брата. Некоторые из судей Вила, некстати обнаруживая свою ловкость, подслужились при этом пошлыми, шутовски льстивыми восклицаниями, которые впоследствии навлекли на них посмеяние; но другие с глубокою скорбью смотрели на всю эту картину, оплакивали людскую участь, замечая, что царственные украшения, которые нашел для себя Исаак, облекали уже его брата, изумлялись при мысли, до какой степени было дико все дело, и, перебирая в уме враждебные столкновения Осириса и Тифона, навлекшие несчастье на Египет, приходили к предположению, что этoт правительственный переворот послужит только началом новых роковых событий. Вступив затем в знаменитый и великолепнейший храм Премудрости Божией для обычного помазания на царство и возложения на себя знаков власти, он, во-первых, замечательно долго вписывал чернилами царственного цвета символ веры; потом, когда надобно было войти в красные двери алтаря, он также довольно много времени простоял перед дверьми в ожидании, пока ему дозволено было входить людьми, с высоты церковного места для оглашенных наблюдавшими надлежащую минуту времени. Наконец, когда по выходе {145} из церкви царь должен был садиться верхом, и протостратор, держа за узду, подвел к нему сытного арабского жеребца, случилось необыкновенное и удивительное происшествие: конь не подпускает седока, бьется, глаза налились кровью, уши вверх, скребет то и дело землю, становится на дыбы, ржет, мечется и решительно не дается, как будто озлившись против него и считая его недостойным сидеть на своем хребте! Несколько раз он отразил таким образом покушения Алексея сесть на него верхом, поднимаясь на задние ноги и поворачиваясь мордой назад; наконец, после неоднократного трепанья и глаженья по холке, по-видимому, успокоился, остановил свои неукротимые порывы и перестал взвиваться ногами на воздух. Но едва только царь вскочил на него и взялся за вожжи, он, как будто почувствовав, что его обманули и что на него сел именно тот самый всадник, которого он не хотел везть, начал опять {146} по-прежнему биться, поднимать ноги, ржать изо всей мочи, и до тех пор не прекратил своего вакхического неистовства, пока не сшиб с головы царя на землю его выстланного драгоценными камнями венца, так что несколько частиц от него разлетелось вдребезги, и не сбросил его самого. Привели другого коня, и царь поехал; но заметно было, что корона на нем была уже не цела, и это было сочтено неблагоприятным предзнаменованием будущего, именно что он, по всей вероятности, и царства не соблюдет в целости, но уронит его с высоты, и сам подвергнется горьким несчастьям. Вслед за царем ехали в процессии, также верхом, два зятя его, по дочерям: Андроник Контостефан и Исаак Комнин, и дядя его по отцу, Иоанн Дука, преклонный старец, с которым во время этого торжественного шествия случилось подобное же неожиданное приключение. Никто не трогал куцей лошачихи, на которой он ехал, как вдруг с его головы свернулась севастократорская корона и сама собою полетела на пол. Все зрители вскрикнули и потом подняли смех, когда их взорам, как полная луна, представилась его плешь, прикрывавшаяся прежде короною. Принявши по необходимости веселый и ласковый вид, хотя надобно сказать, что он и вообще не легко раздражался неприятными обстоятельствами, Дука перенес хохот толпы при этом случае, как приятную шутку, подсмеиваясь отчасти {147} сам и не обнаруживая никаких признаков досады.
Оставив прозвание Ангела, царь Алексей начал именовать себя Комниным, потому ли, что его собственное прозвище казалось ему не довольно славно, как осадок комниновской знаменитости, или потому, что хотел таким образом вместе со своим братом схоронить и его фамилию.
Между тем, как все думали, что после коронования и приведения дел в обыкновенный порядок царь возьмется за оружие, отправится в поход и не только устранит все текущие затруднения, но немедленно займется даже исправлением, по мере возможности, прежних ошибок своего брата, в особенности на счет того, что касалось наших бедственных отношений к варварам, которым никто не думал теперь противостать, и на которых никто не обращал даже внимания, он расположился совершенно наоборот и, как бы достигнув уже верха своих желаний и получив то, к чему издавна направлялись все его стремления, после венчания на царство предался полнейшей праздности, как будто бы царствование, по его понятиям, состояло не в законной попечительности о благе людей, но в удобствах роскоши и наслаждениях неги. Итак, бросив управление общественными делами, как бросает свое кормило кормчий, изнемогший в борьбе против волн, он только то и делал, что рядился в золото, выслушивая всякие доклады и удовлетворяя все просьбы {148} лиц, принадлежавших к партии, которая содействовала ему в достижении власти, и беспощадно обеими руками сорил деньги, которые собирал Исаак, не обращая внимания на то, как трудно будет набирать их впоследствии и как напрасно он истощает их теперь. Действительно, деньги все были рассеяны, словно мякина, и с быстротою летней пыли разлетелись по непроизводительным карманам людей, которых даже не знал император; а когда впоследствии пришла нужда в них, тогда он и сам жалел о своей бесполезной щедрости и упрекал себя в расточительности. Супруга этого государя, женщина, правда, с умом, свойственным, впрочем, скорее мужчине, наделенная от природы даром говорить увлекательно, любезно, сладко, грациозно, способная предвидеть будущее и в тоже время отлично умевшая пользоваться настоящим, несмотря на все это, была также злою заразою. Я не обращаю внимания на ее наряды, на роскошь, которую она завела, на ее страсть переменять все, что есть, и выдумывать небывалое, в чем она по бойкости природных дарований далеко оставляла за собою своего супруга (потому что, в самом деле, не стоит в истории тратить речь на такие вещи, хотя и это вовсе не составляет достоинства женщины, а тем более царицы); но говорю о том бесстыдстве, с каким она, отбросив все покровы приличия, бесчестила, срамила себя и позорила своего мужа. Сначала {149} все думали, что он знает эти неурядицы и только дает вид, будто бы ему ничего не было известно; но из его действий впоследствии, когда поведение его сожительницы сделалось гласным, ясно видно, что он действительно ничего не знал о ее бесчинствах. В свoем месте мы скажем обо всем этом подробнее. Между тем, переступая все границы и попирая все обычаи прежних императриц римских, царица достигла того, что царская власть решительно разделилась между двумя властителями; уже не один только государь мог повелевать теперь, что ему было угодно, но точно с таким же полномочием распоряжалась всем и она по своему усмотрению, часто даже отменяя то, что повелено было царем, и делая противоположное распоряжение. Когда должны были представляться царю великие послы каких-нибудь народов, то становили вместе два пышных трона, и она, принимая участие в собрании, садилась рядом с царем, великолепно одевшись с коронкою в виде тимпана на голове, сделанною из прозрачно блестящих камней и жемчугов и с многоценными ожерельями на шее. А иногда, находясь в разных палатах дворца и принимая оба порознь, они выслушивали послов по частям, или кто отдал сначала поклон царю, тот после него шел потом к царице и воздавал ей еще более глубокое поклонение. Некоторые из кровных родственников царя и высшие сановники государства выносили при {150} этом царицу на высоком и великолепном кресле, подставляя свои собственные плечи, как невольники.
Не прошло, впрочем, еще трех месяцев после воцарения Алексея, как получена была весть, оказавшаяся совершенно справедливою, что какой-то выходец из Киликии, по имени Алексей, злоупотребляя именем царя Алексея, Мануилова сына, нашел себе покровительство у сатрапа города Анкиры и был принят им, как действительный сын императора Мануила, не с тою целью, конечно, чтобы содействовать ему в достижении его желаний (так как он нисколько не сомневался, что царь Алексей был задушен Андроником), но для того, чтобы, пользуясь затруднениями, в которые император римский вовлечен будет борьбою с мятежниками, извлечь для себя из них какую-нибудь выгоду, продавши римлянам свою дружбу за возможно дорогую цену. Когда слухи стали делом и самозванец Алексей, получив подкрепление и поддержку со стороны персидского сатрапа, произвел нападение на пограничные с Анкирою римские города, против него был послан один евнух, по прозванию Ионополит, недавно возведенный царем в сан паракимомена. Но так как евнух не мог {151} достигнуть желанной цели, то царь поневоле решился сам отправиться, имея в виду между прочим постараться о заключении союза с персом, в полной уверенности, что таким образом ему всего легче будет одолеть противника, выступившего против него под чужим именем, и притом под именем человека, давно уже умершего. Требования персиянина оказались, однако, крайне неумеренными. Пользуясь обстоятельствами, он не иначе соглашался заключить мир, как под условием, чтобы царь уплатил ему, в виде подарка, единовременно при заключении договора пять центенариев серебра чеканною монетою и потом ежегодно дарил по три центенария серебряной монеты и по сорока кусков шелковых материй, которые доставлялись царю из семивратных Фив. Итак, царь прибыл в город Мелангии. Но, хотя жители этого города провозгласили его своим императором, однако он не нашел в них сильных помощников себе для борьбы со своим противником Алексеем. Сочувствуя ему как римскому императору, они в тоже время не отказывали в расположении Лже-Алексею и, даря взгляды то тому, то другому, колебались в выборе между ними, отнюдь не обнаруживая, к кому имеют действительное расположение. Словом сказать, мелангийцы давали понять всякому, что, колеблясь на обе стороны, они не склонятся теперь ни в одну, но впоследствии присоединятся к стороне победителя. Даже в разговорах {152} с царем они никогда не упускали случая сказать что-нибудь в похвалу Лже-Алексея. Не раз они говорили: «Государь император, ты сам полюбил бы этого человека, если бы поглядел на него. Его длинные огненные волосы так прелестны, как будто усыпаны были блестками золота; он отличного роста и такой превосходный наездник, что как будто прикован к седлу». Однажды царь отвечал на подобные речи, что сын императора Мануила давно погиб насильственною смертью от Андроника и что в настоящее время выдающий себя за него есть обманщик, совершенно чуждый роду Комниных, да если бы он и действительно был жив и был этот самый, кто теперь нападает на него, то и тогда он, царь, очевидно имеет большее право на их повиновение, потому что он в настоящее время держит в своих руках скипетр римского государства. Ухватившись за эти последние слова и делая из них противоположное заключение, мелангийцы возразили: «Вот видишь ли, царь, что ты и сам колеблешься в понятиях об этом юноше и считаешь предполагаемую смерть его сомнительною! Не осуждай же людей, которые питают сострадание к молодому человеку, имеющему право на царство по преемству от трех предшествовавших поколений своего рода, а между тем несправедливо лишенному не только власти, но и отечества». Не видя никакой пользы от собственного управления ходом дела и сознавая, {153} что его личное присутствие не приносит никакой выгоды, царь обошел все пограничные укрепления, одни из них отклонил от Алексея, другие предал огню за привязанность к мятежнику, и потом воротился назад, в Константинополь, покончив весь свой поход в два месяца и поручив наблюдение за Алексеем-Киликийцем Мануилу Кантакузину. Впрочем, Мануил не решался весть против него открытой войны, хотя он успевал все более и более при помощи со стороны персиянина и брал подать со всех, или с большей части укрепленных городов, пограничных с Анкирою. Таким образом этот человек, может быть, долго был бы неодолимым злом для римлян, если бы Бог и здесь новым образом не показал к нашему бедственному положению своего милосердия. Во время пребывания в крепости Цунгре Алексей пал ночью под ударом кинжала от неизвестной руки. Так исчез и этот самозванец, блеснув и скрывшись с быстротою молнии, или вырвавшись, как сильный вихрь из киликийского ущелья, приведши в смятение часть римского государства и потом мгновенно стихнувши и потерявши силу!
Вслед за этим злом родилось, или лучше, после совершенного, по-видимому, исчезновения, на некоторое время опять появилось, подобно убийственному болиголову, другое зло еще худшее. В одной из предшествующих книг я говорил об Исааке Комнине, бывшем властителе {154} и вместе губителе кипрского острова, что он был взят в плен английским королем, завоевавшим пo дороге в Палестину остров Кипр, и, как негодный раб, подарен им одному из своих соплеменников. Потом разнеслась везде молва, что злой человек зло и жизнь свою кончил. Но, как оказалось впоследствии, он кончил свою жизнь только по уверениям молвы, а на самом деле избавился от уз, вышел, к сожалению, из темницы на свободу и уже питал прежние властолюбивые замыслы. Несколько раз царь Алексей звал его к себе своими грамотами, уступая в этом случае влиянию царицы Евфросинии, приходившейся в близком родстве Исааку. Но он с презрением отвергал все царские предложения и приходил в негодование при одном намеке на них, говоря, что привык царствовать, а не покоряться, и повелевать другими, а не подчиняться другим. Итак он вел постоянную переписку с правительственными лицами Малой Азии, на все решаясь, всем жертвуя и все обещая в награду за помощь, если только успеет достигнуть царской власти. Но как прежде он стремился к тому, чего ему не суждено было достигнуть, и напрасно домогался неугодного Богу: так и теперь все его усилия достигнуть недостижимого оказались совершенно напрасными. Ни персиянин не давал согласия на то, чего он добивался (а Исаак желал, чтобы он со всем своим войском пошел за ним на {155} войну с римлянами, беспрекословно следуя всем его указаниям), ни все другие, с кем он переписывался тайно, не принимали его предложений, подобно аспидам затыкая уши от его напевов. И в самом деле, кому приятно пойти за кровожадным зверем, который спустя немного может обернуться и растерзать? Согласится ли кто-нибудь завесть дружбу с ядовитою змеею, которая изрыгает убийственный яд даже на того, кто ее обнимает, и смертельно жалит человека, который пригревает ее у своего сердца? К счастью, спустя короткое время, по воле Божьей он изверг свою преступную душу и присоединился к прочим тиранам, которых истребила рука Господня, разумеется, большею частию не непосредственно сама, исполняя то, что часто совершает для блага людей. Говорили, что злодей умер не естественною смертью, но погиб от яда, подмешанного ему в питье одним человеком, которого сам царь склонил на это дело великими дарами.
Более всего Алексей после своего воцарения старался о заключении мира с валахами. С этою целью он отправил послов к Петру и Асану; однако не успел заключить ни мира, ни договора, так как эти люди дали безмерно гордый ответ и предложили такие условия для мира, которые были совершенно невозможны и бесчестны для римлян. Между тем, когда царь находился на востоке, они напали {156} на болгарские округи по близости Серр, разбили стоявший здесь римский отряд, истребили бoльшую его часть и самого Алексея Аспиета, который командовал римским войском, взяли в плен. Потом они овладели большою частию тамошних крепостей и, укрепив их еще сильнее, возвратились домой, унеся с собою неисчислимую добычу. Опасаясь, чтобы со временем не повторилось опять чего-нибудь подобного, царь выслал против них со значительным войском своего зятя, севастократора Исаака. Со своей стороны валахи по этому поводу также представили Асану, что при нападениях на римлян опасно увлекаться всегда внушениями одной пылкости, но должно вспомнить наконец о законах правильного ведения войны (так как в настоящее время властвует над римлянами, сколько они знают по слухам, человек воинственный, далеко превосходящий своего брата). Но Асан с гордою самоуверенностью отвечал на эти представления подобного рода речью: «Не всякому слуху верь: доносит ли молва, что известный человек мужествен, не робей сейчас, как будто он и в самом деле был таков; говорит ли о ком, что он малодушный трус, не рискуй и не зевай прежде дела; хотя, конечно, не надобно и ушей затыкать совсем, потому что и слух не всегда лжет, особенно когда говорит наибольшая часть народа. {157} Надобно вроде пробного камня считать дела людей, которых молва хулит, или превозносит, а по большей части необходимо свой глаз поставить судьею молвы, и тогда уже принимать ее, как справедливую, или подмазать маслицем, как ложную, да пусть себе и летит она, куда хочет. В самом деле, уши не видят дела, но, набравшись всякого шума, хранят только чужие и часто противоположные толки; а глаз есть, точно, надежный проводник в дороге и безобманный свидетель того, что видел, потому что не со стороны слышит, как уши, а прямо сам видит. Поэтому вам не следует смущаться тем, что молва прославляет нынешнего римского царя храбрым, а надобно посмотреть, таков ли он на самом деле, каким его величают. Пусть будет вам вождем и верным руководителем в этом деле прежняя жизнь человека. Но если вы внимательно исследуете ее, то увидите, что этот человек ничем не заслужил своей славы: он вовсе не принимал участия в войне, никогда не подвергался опасностям, сражаясь, или помогая брату в его битвах за римское владычество, что я очень хорошо сам знаю, постоянно грабивши и опустошавши неприятельскую землю, получавши победы за победами, скоплявши трофеи к трофеям, и не в награду за труды получил багряницу и царский венец, но, как видно из дела, овладел скипетром по игре слепого счастья. Оттого я, правду сказать, и понять {158} не могу, каким бы образом этот человек, который ни разу не показывался мне в сражении и который ни рукою, ни советом, ни речью никогда не мешал нашим делам, вдруг переменился совсем напротив. Я постараюсь объяснить вам, сколько возможно, мою мысль об этом человеке и обо всем его роде примером. Видите вы ткани, которые висят и развеваются по ветру на моем копье? По цветам они различны, а как по пряже? Все они сделаны из одной пряжи и один ткач их ткал. Различаясь цветами, они как будто различаются и по материи. Но этого нет и нет. Так и братья Исаак с Алексеем, из которых один уже лишен царства, а другой еще носит порфиру и украшается властительским венцом, имели одного отца, вылетели из одного гнезда, одна земля их родила, и всего поровну они получили, кроме тогo, что второй из них, Алексей, летами будет постарше. От этого, как мне кажется и как все мы дознаем опытом, и на войне между ними не должно быть большого различия. Говорю, то есть, что нам по-прежнему, опять так же, как прежде, следует весть войну, зная, что и теперь мы станем против тех же самых людей, которых прежде побеждали, чтобы не сказать, что они сделались еще хуже, так как, с одной стороны, видно, что римляне уже ослабели и упали духом после того, как мы их столько раз гоняли с позором, а они ни разу не {159} могли поправить своих дел, а с другой стороны надобно взять в толк, не наказал бы их Господь за то, что они незаконно лишили царской власти Исаака, который освободил их от тяжкого рабства тирану! Люди, так вооружавшиеся против своих спасителей, не должны ли при первом удобном случае быть истреблены врагами, как клятвопреступники?»
Возбудив такими мыслями умы своих подчиненных, варвар еще с большею против прежнего самоуверенностью напал на области, лежащие около Стримона и Амфиполя. Когда до севастократора Исаака дошел слух, что валахи вторглись уже в пределы серрского округа, то он, увлекаясь молодостью и надмеваясь одним недавним поражением, нанесенным валахам, не разведав наперед о силе противников, устремился против них по первому известию. В одно мгновение условным звуком трубы он поставил на ноги свое войско, первый сел на боевого коня и, с торопливою поспешностью надев панцирь, немедленно, потрясая копьем, полетел на битву с противниками, как будто ему заранее устроили охоту на оленей или подготовили там потешную ловлю дичи. Промчавшись таким образом во весь опор около тридцати стадий, он так истомил конницу, что во время битвы она была совершенно бесполезна; измученная быстрым движением {160} пехота также сделалась в последствии ни к чему не годною. Скоро он приблизился к тому месту, где расположился неприятель. Между тем Асан бoльшую и лучшую часть своего войска разместил по разным частям в засады. Не предвидя этой стратегической тонкости и хитрости, Исаак с таким неистовым пылом устремился на врагов, как будто, несомненно, должен был победить и обратить их в бегство. Поэтому, когда наконец вошли в дело отряды, бывшие в засадах, он, как бы накрытый со всех сторон сетями, потерял большую часть своего войска и в заключение сам был взят в плен скифами. После этого неприятель, подобно льву в своих владениях, безбоязненно бросился на добычу и грабеж, так как римляне уже не сопротивлялись, но все, кто еще не пал в битве жертвою меча, со страхом обратились в бегство и, сколько можно было поспешнее, укрылись в городе Серрах. Взявший севастократора в плен скиф всячески старался укрыть его от взоров Асана, соблазняясь корыстною надеждою, что если ему удастся увесть его от валахов в свою сторону, то римский царь заплатит за него большой выкуп. Но так как разнеслась молва, что взят в плен полководец, то после тщательного розыска севастократор был найден и представлен Асану.
Так кончилась эта битва. Тогда же один священник, захваченный в добычу и уводимый {161} пленником в Эм, просил Асана отпустить его, умоляя оказать ему эту милость ради одноязычия, так как он знал валашский язык. Но Асан отказал ему, сказавши, что дал слово никогда не отпускать римлян, а отправлять их на тот свет, потому что так Богу угодно. Глубоко вздохнув и омочив глаза слезами, священник, говорят, ответил на это, что как Асан не хотел сделать милость бедному человеку, близкому к Богу по священству, так Бог не окажет милости ему самому, что ему близко предстоит конец жизни и конец этот наступит не естественною смертью, как в тихом сне, но как обыкновенно большею частью умирают люди, извлекающие меч на погибель других. Предсказание служителя Божия исполнилось в точности: действительно, спустя немного времени по возвращении в Мизию Асан был убит одним из своих соплеменников. Вот как это произошло. Один человек, походившей на него и видом, и нравом и пользовавшейся его большою благосклонностью, по имени Иванко (это то же значит, что Иоанн), имел тайную связь с сестрою его жены. Узнав об этой связи, Асан сперва позвал в ответ свою жену и пригрозил ей смертью за молчание о том, что делалось. Жена разными речами смягчила его убийственные взгляды и порывы и наконец прибавила, что он напрасно сердится на нее, так как и сам мог ясно заметить эту связь. Тогда он перенес гнев {162} с супруги на Иванку и послал за ним поздно ночью, ни на минуту не сдерживая своей нетерпеливости. Тот, догадываясь, что его безвременно требуют не без причины и не без вины с его стороны, ответил, что придет завтра поутру. Но Асан опять настоятельно повторил свое требование, принимая его медлительность за пренебрежение к себе. После этого Иванко понял уже причину зова и обратился к своим родственникам и друзьям за советом, что ему делать. Они присоветовали ему идти, но на всякий случай опоясаться длинным мечем, скрыв его под одеждою, и если Асан после спокойных упреков ограничит свой гнев против него бранью или вообще положит наказание безвредное для жизни, мужественно перенесть и просить прощения в нанесенном оскорблении, а если он возьмется против него за меч, то также мгновенно вооружиться, постараться предупредить то, чего немедленно можно будет ждать с его стороны, нанесть смерть кровожадному и беспощадному человеку и отправить его в ад. Так он и сделал. Так как варвар вовсе не думал поступить с ним умеренно, но тотчас же при первом взгляде озлился на него, как зверь, и протянул руку к своему убийственному копью, то Иванко, предупредивши его, поразил его в пах и умертвил. Затем он убежал, явился немедленно к своим соумышленникам, рассказал все происшедшее и согласился вместе с ними поднять {163} восстание в том предположении, чтo братья, родичи и друзья убитого также не останутся в покое. В случае достижения цели соумышленники обещали управлять своею стороною, равно как всею Мизиею, справедливее и согласнее с обычаями народа, нежели Асан, не решая всего самовластною силою меча и не действуя единственно по внушениям личного чувства, как поступал убитый; в случае же неисполнения своих замыслов и совершенной неудачи предположении положили пересесть на другую лодку и довериться тем, кто правит делами римлян. В ту же самую ночь они успели уже не только утвердить это решение, но возбудить многих к пламенному участию в своих намерениях. Овладев таким образом Терновом (это самый крепкий и красивый город из всех городов на Эме, обведенный прочными стенами, пересекаемый быстрою рекою и построенный на вершине горы), они противостали приверженцам Петра. Молва о смерти Асана, вместе с зарею, прогремела не только на верху стен терновских, но далеко за ними. Однако, так как с одной стороны, Петр не надеялся легко подавить восстание Иванки, с другой этот последний не в состоянии был один противостать Петру, то оба они, избегая столкновения, старались протянуть время, первый в уверенности, что выжидание есть единственно хорошее средство для преодоления его соперника, Иванки, а второй в сознании необходимости прибегнуть к {164} римскому царю и воспользоваться его помощью для успешной борьбы с противником.
Говорили также, будто Иванко убил Асана по внушению севастократора Исаака, который сверх весьма многих других предложений склонил его к этому будто бы особенно обещанием выдать за него в замужество собственную свою дочь Феодору. Впрочем, севастократор испустил душу в оковах еще прежде, нежели совершилось убийство.
Между тем Иванко, известив царя обо всем происшедшем, действительно убеждал его послать кого-нибудь с войском, чтобы занять Тернов и вместе с ним вступить в борьбу за владычество над всею Мизиею. И быть может, в самом деле вышло бы из этого что-нибудь хорошее для римлян, если бы царь по первому известию немедленно с усердием решился сам приняться за дело; потому что, если бы он точно взял Тернов, то уже легко и без труда овладел бы всею Мизиею. Но он со своей вялой изнеженностью закрылся опять во дворце, подобно червяку, забившемуся под скорлупу, и послал вместо себя протостратора Мануила Камица, поручивши ему начальство над войском. Этот последний двинулся со своими силами из Филиппополя и уже совсем приблизился к пределам Мизии, как вдруг неожиданно должен был воротиться назад. Против него возмутилось все войско. «Куда ты ведешь нас, говорили солдаты, и с кем мы должны сражаться? {165} Не много ли раз ходили мы по этим горным дорогам, и не только не достигли никогда ничего доброго, но едва не погибли все? Итак, возвратись, немедленно возвратись и веди нас в свою сторону». Мало того, будучи приведены в смятение безосновательными опасениями, они в беспорядке обратились после этого в бегство, как будто кто-нибудь преследовал их с тылу и разил всякого рода орудиями. Почти то же самое повторилось затем и с царем, когда он выступил с бoльшим против прежнего войском. Все попытки остались, таким образом, безуспешны, потому что никто не решался для вспомоществования Иванке соединиться с варварами и отдаться в их руки. Итак, Иванко, истомившись в напрасной борьбе и будучи приведен в отчаяние положением дел в Тернове, где приверженцы Петра между тем постоянно усиливались и умножались вместе с накоплением войска, тайно ушел из Тернова и прибег под покровительство царя. Таким образом владычество над мизийцами опять вполне перешло к Петру. Впрочем, и Петр не скончался естественною смертью, но, спустя немного, жалким образом кончил жизнь, быв пронзен мечом рукою одного из своих соплеменников, и тогда власть над валахами перешла к третьему брату Иоанну. В настоящее же время Петр сделал своего брата Иоанна товарищем в трудах и участником в правлении. Иоанн довольно долгое время находился заложником {166} у римлян, бывши взят царем Исааком в один из его походов против мизийцев, но потом убежал и по возвращении домой так же жестоко опустошал и грабил римские области, как и умерший брат его, Асан, потому что природа не вложила и в него никакого чувства снисходительности к нам. Никто из нас не сопротивлялся Петру; никто не мог сопротивляться, и во все продолжение этой многолетней войны, между тем как наши противники одерживали такие важные и такие многочисленные успехи в борьбе с нами, между тем как эта несчастная борьба постоянно приводила в беспорядок все дела римского государства, никогда ни одна самая малая победа не улыбнулась римлянам и ни разу не выпало на нашу долю ничего похожего на торжество. В то же время никто ни из высокотронных архипастырей, пожинающих плоды почетнейших отличий, ни из брадатых иноков, надвигающих на самый нос свою головную шерстянку, не помышлял об этом забвении, об этом почти совершенном оставлении нас Богом, никто не вразумлял, как устранить его, никто дерзновенно-свободною речью перед царем не постарался помочь {167} бедственному положению римлян; нo, как будто вси уклонишася и вкупе неключими быша (Пс. 13, 3), все, не примечая того, что делалось, как бы прямо шли наперекор удара бича Божия. Когда эллинов постигла моровая язва, они стали искать причины, и как скоро вещий прорицатель Калхант указал на нее, то немедленно уврачевали зло, нисколько не задумавшись над тем, что при этом должен был понесть жестокую утрату самый первый и лучший человек в войске.
Итак, Иванко, отдавшись под покровительство царя, был благосклонно им принят и впоследствии принес римлянам немало пользы. Он был высокого роста, обладал необыкновенным присутствием духа и замечательною крепостью телесных сил; но раздражительное лицо и крутой характер явно обличали в нем мужа кровей, и, живя с римлянами, он нисколько не сделался по своему складу мыслей мягче и податливее. Считая его при всем том не недостойным сделанных ему (севастократором) предложений касательно супружества, царь, хотя отложил свадьбу до законного времени (потому что невеста лепетала еще, как ребенок), тем не менее включил его в ряд своих вельможных родственников, сравнявши с ними, как по власти, {168} так и по богатству. Со своей стороны он, указывая на малолетство обрученной ему царской внучки и устремляя жадные взоры на цветущую красоту ее матери, Анны, бывшей еще вдовою, говаривал, мечтая о браке с нею: «Что мне в ягненке, который кормится молоком, когда мне нужна настоящая овца, или коза хорошая?»
Действительно, этот человек очень много потрудился в окрестностях Филиппополя; он был драгоценною оградою для римлян против своих родичей, которые в союзе со скифами производили постоянные вторжения в римские области, опустошая все на пути, и самым деятельнейшим помощником царю в тех редких случаях, когда царь решался сам выступить в поле. Но кто в состоянии исчислить все набеги скифов и валахов в каждую пору года, или рассказать, какие ужасные злодейства они производили? Пустынность всей страны поблизости к Эму и разорение Македонии и Фракии, конечно, лучше всяких памятников с надписями и яснее всякой истории свидетельствуют о том, что там совершалось.
Не только северные варвары, воюя с нами, всегда одерживали над нами верх, так что мы не смели уже взглянуть на них; но точно также и на востоке римские области были беззащитною жертвою персов. Не заключивши мира с персиянином, владевшим Анкирою Галатийскою, и с одной стороны, {169} не ценя союза с ним, как будто бы он не в состоянии был вредить римлянам, с другой скупясь дать ту сумму денег, которой он требовал за мирный договор, царь поддерживал враждебные отношения к нему год и шесть месяцев. Следствием этого, кроме всего, что сделал, как мы уже рассказали, Алексей Киликиец, будучи поддерживаем владетелем Анкиры, было то, что пал и подчинился персам город Дадивра. Именно, двинувшись со всеми своими силами и ставши лагерем около этого города, персиянин деятельно занялся его осадою. Время шло, осада продолжалась уже четыре месяца, между тем к дадиврянам ниоткуда не приходило помощи извне, потому что царь, хотя уговаривал их через посольство держаться крепко и обещал прислать помощь, но все медлил и откладывал, а соседи, пафлагонцы, решительно не смели подойти поближе и сколько-нибудь пособить. Осажденные в отчаянии потеряли уже всякую надежду на какую бы ни было помощь и очевидно изнемогали под бременем голода, равно как страшного вреда, который наносили каменометные машины осаждавших, так как неприятели посредством их не только разрушали дома, бросая камни с загородных холмов в самую середину города, но уничтожали водоемы и делали негодными к употреблению тамошние воды, лишенные всякого течения, засыпая их известью и засаривая разными другими вредными для человека {170} веществами. Наконец, спустя еще немного времени, прибыло царское вспомогательное войско и остановилось на горе Ваван; им начальствовали трое юношей: известный Феодор Врана, Андроник Катакалон и Феодор Казан. Получив известие о его приближении, персы предварительно устроили засады и еще прежде, чем успело проглянуть солнце, напав на него как спереди, так и с тылу, частию истребили его, частию взяли в плен. В числе захваченных в плен были два римских полководца. Персиянин приказал связать им на спине руки и водить их кругом города. В то же время, указывая на них осажденным, с высоты стен смотревшим на эту жалкую картину, он убеждал их передать ему кормило управления городом, не дожидаясь того, когда буря войны совершенно погребет его под своими волнами, так как с одной стороны, им не оставалось уже никакой надежды на спасение, с другой, он ни на один день не отступит от города, пока не сделается его обладателем. Окончательно сраженные горестным зрелищем и сопровождавшими его уверениями, дадивряне склонились на предложенные условия, само собою разумеется, невыгодные, предписываемые критическим, крайне стеснительным положением, и согласились совершенно оставить город, с тем, чтобы каждый мог беспрепятственно взять с собою все, что для него дорого, и со всем своим имуществом отправиться, куда хочет, потому {171} что варвар ни под каким условием не дозволял им оставаться в своей родной стране, хотя они обещали платить ему такие подати, какие только он назначит. По утверждении договора клятвою, персиянин занял город и отдал его для населения своим соплеменникам, а дадивряне, выселившись отсюда, рассеялись по другим селениям и городам; впрочем многие, в сердцах которых любовь к отчизне была запечатлена неизгладимо сладкими воспоминаниями, с соизволения персиянина построили себе хижинки поблизости к своему отечественному городу и остались здесь жить, подвергшись игу рабства. Итак, вот какой конец постиг город Дадивру! После этого царь, заключивши мир с персиянином, охотно выдал ему ту сумму денег, которой oн требовал до взятия Дадивры, как будто с его глаз упала прежняя повязка, и он вдруг увидел, что в подобной покупке мира не было никакого стыда.
Еще не оправилось, не опомнилось совершенно, не отдохнуло римское государство от этой горечи, как было потрясено слухом о новых ужаснейших вестях. Ожидаемые бедствия были гораздо более тягостны, чем настоящие: эти последние, причиняя отчасти боль, в тоже время льстили некоторыми остатками свободы; но то, чем грозили западные народы, наводило мысль о неизбежном наступлении общего государственного рабства. Аллеманский король Генрих, сын того Фридерика, который во {172} время похода в Палестину утонул в реке, последний раз омывшись ее роковыми волнами, как я сказал об этом в книгах о царствовании Исаака Ангела, наследовав царство своего отца, покорил Италию и затем, по завоеванию Сицилии, устремился против римлян, будучи не в силах по своему характеру довольствоваться существующим порядком дел и постоянно поднимая новые беды. Впрочем, он не вдруг и не прямо напал на римлян, частию предвидя затруднения в подобном предприятии, имея еще в свежей памяти отпор, который римляне недавно оказали сицилийцам, неприязненно вторгшимся пред тем в нашу страну, а частию будучи не менее того отвлекаем от своего намерения папою древнего Рима. Итак, он отправил прежде к императору Исааку (тогда еще не лишенному престола) послов с целью изложить причины явно беспричинного раздора. Во-первых, в качестве государя Сицилии он отделял и присваивал себе все римские области от Эпидамна до знаменитого города Фессалоники, как недавно силою оружия покоренные сицилийским войском; а что сицилийцы были наконец побеждены и изгнаны, так это, говорил он, не хуже кого другого умея приискивать выражения в свою пользу, произошло вследствие коварной хитрости со стороны римлян. Затем он исчислял, с увеличением {173} надлежащего веса, все огорчения своего отца, не только недавние, но и те, с которыми боролся его отец давно, когда ловкою политикой царя Мануила был оттолкнут от древнего Рима и вместе изгнан из всей Италии. Бесцеремонно поднимая эти доэвклидовские события, он хотел, чтобы римляне или купили у него мир за огромную сумму денег, или не жаловались, если он немедленно начнет с ними войну. Сверх того он требовал, распоряжаясь как государь государей, или повелевая как царь царей, чтобы мы помогли его соплеменникам в Палестине высылкою морского войска. Царь ответил письменно на все эти требования и отправил к королю посланником одного из знатных людей. После того оттуда опять прибыли послы, из которых один безмерно и грубо гордился тем, что был воспитателем короля. Предметом их посольства было требование огромных сумм, хвастовство, похвальба и перечни отечественных подвигов, без войны покоряющие слушателей.
Не имея возможности отпустить послов без всякого успеха, царь (а царем был уже тот, которого историю мы теперь излагаем) согласился купить мир за деньги, чего однако не было еще в тоже время исполнено. Между тем, пожелавши блеснуть перед послами к чести римского государства его богатством, царь Алексей придумал дело, не только не гармонировавшее с обстоятельствами, но весьма далекое от требований достоинства {174} или даже приличия, и навлекшее почти посмеяние на римлян. В наступившей день Рождества Христова он облекся в багряницу, усеянную драгоценными камнями, приказав в то же время всем прочим одеться в златотканые с широкими обшивками одежды. Но аллеманы не только не обнаружили никакого боязливого благоговения при этом зрелище, напротив разожгли в себе еще более страсть, подогреваемую в них ярким блеском римского великолепия, и почувствовали желание как можно скорее овладеть этими греками, ничтожными на войне и все свое старание употребляющими на презренную роскошь в нарядах. Когда рядом стоявшие с ними римляне приглашали их посмотреть на цвет камней, которыми подобно разноцветному лугу блистала царская одежда, и среди зимы полюбоваться и усладить взор прелестями лета, они отвечали: «Аллеманы не понимают наслаждения в подобных зрелищах и не умеют с благоговением смотреть на наряды и накидки, годные только для женщин, которые так страстно любят румяна, головные уборы и блестящие серьги, чтобы нравиться мужчинам». Потом, пугая римлян, они прибавили, что «теперь наступает время сбросить женоподобные наметки и нарядиться в железо вместо золота, потому что если цель их посольства не будет достигнута и римляне не согласятся выполнить желание государя, их императора, то неизбежно и необходимо придется {175} им вступить в борьбу с людьми, которые не блестят подобно разноцветному лугу драгоценными камнями, не гордятся в чувстве великолепного превосходства шаровидными жемчужинами, белизною затмевающими луну, и не приходят в упоение от нарядных камешков, блестящих в золоте, или на порфире, подобно перьям тщеславной мидийской птицы, но, будучи питомцами Арея, горят отвагою, которая в их глазах сияет лучезарнее всех драгоценных камней, и от напряженных трудов обливаясь каждый день каплями пота, кажутся в них красивее, чем в блестящих жемчужинах». Аллеманы требовали за мир ежегодной платы пятидесяти центенариев золота. Не соглашаясь на такую сумму, царь отправил к королю послом Евмафия Филокала, эпарха города Константинополя. Изобилуя непомерным богатством, Филокал охотно принял на себя звание посла; он только просил царя, чтобы ему дозволено было совершить посольство с эпаршескими знаками отличия, принимая все издержки, за исключением казенного переезда, на собственный счет, и царь, охотно согласившись на представление, разрешил ему поступить согласно с его желанием. Нo явившись таким образом в новом и необычайном {176} виде, наш настоящий посланник не только не был принят почетнее прежних послов, а напротив возбудил смех необычайностью костюма. Сумма, которую следовало уплатить за мир, была, впрочем, ограничена шестнадцатью центенариями золота, и Филокал, дожидаясь высылки их в Сицилию, остался там в свите короля. В это время царь, жалуясь на недостаток денег, решился обложить все области так называемою аллеманскою податью, никогда небывалою прежде, требуя, чтобы все городское население, члены сената, все духовенство, все различные классы ремесленников, художников и ученых составили одну складчину и чтобы каждый отделил для нее известную часть из своего имущества. Но он скоро уверился, что это средство не могло привесть к цели, что он напрасно взялся за него и что его нововведение было крайне неудачно. Множество людей всякого рода начали громко говорить и распространять возмутительную мысль, что подобные налоги и поборы необычайные решительно невыносимы; некоторые стали даже высчитывать расходы самого царя, утверждая, что он разорил государство своею расточительностью, раздав при том управление епархиями своим родственникам людям совершенно неспособным и лишенным чувства зрения. Вследствие всего этого царь с такою поспешностью отказался от своего предложения, как будто бы не он даже придумал и составил тогда этот план, и затем обратился {177} к другому средству. Именно, он потребовал, чтобы ему выданы были все золотые и серебряные церковные вклады, кроме тех, которые помещаются в алтаре, и кроме сосудов, назначенных для приятия божественного тела и крови Христовой. Так как многие воспротивились и этой мере, говоря, что это будет осквернением святыни, то царь увидел себя в необходимости напасть на немые и глухие царские гробницы, которые уже не имели ни одного защитника. Итак, гробницы были ограблены, и у людей, некогда владычествовавших над римлянами и знаменитых своими деяниями, остались одни каменные хитоны скудный и последний покров, лишенный всякого драгоценного украшения. Даже гроб Константина Великого не остался бы нетронутым и не ограбленным, если бы воры, предупредив указ царя, не похитили его золотых украшений. Собрав таким образом отсюда более семидесяти центенариев серебра и некоторую часть золота, царь бросил все это, как бы какое-нибудь нечистое вещество, в плавильную печь. Двух царедворцев, на которых было возложено собрание этого серебра и золота, спустя немного постигла также соответственная участь: один умер, будучи разожжен огнем горячки; другой скончался, расплывшись от подкожной водяной.
{178}
Между тем но кто достойно возвестит силы Господни, или слышаны сотворит хвалы Его? смерть короля Аллемании предупредила отправку денег. Его смерть была приятна не одним римлянам. Еще несравненно более желали ее западные народы, как те, которые он привлек к себе скорее насилием, чем доброю волею, так и те, на которые думал сделать нападение. Этот государь отказывал себе во всех удовольствиях и постоянно был поглощен заботою восстановить всемирную монархию и сделаться властелином всех окрестных владений, имея перед своим умственным взором Антониев и Августов кесарей, стремясь сравняться с ними в пределах власти и едва не говоря подобно Александру: «И то, и это все мое!» Всегда казался он бледен и погружен в думу, принимал пищу в конце дня, и когда решался кто-нибудь заметить ему, что от такого {179} употребления пищи можно опасаться расстройства в здоровье, отвечал замечательным изречением, что частному человеку всякое время удобно для вкушения пищи, особенно же то, в которое он привык кушать, а царю, который обременен делами и не хочет быть ниже своего звания, хорошо, если он и под вечер найдет время для успокоения тела. Всем народам, сказал я, было радостно услышать о смерти короля Аллемании: но особенно, как никто другой, приветствовали его кончину сицилийцы, так как по завоевании им острова они должны были под его владычеством бороться с неисчислимым множеством бедствий, которое не легко даже описать. Мало того, что отдельные лица незаслуженно подвергались смертной казни, грабительски лишаемы были имуществ, терпели изгнание из отечества и множество других превышающих человеческое терпение стеснений, которые приводят к решимости лучше умереть, чем жить; многие города Сицилии всецело обращены были в развалины, и все сколько-нибудь годные укрепления срыты до основания. Король всякую минуту боялся восстания и, чтобы подавить в сицилийцах последнюю мысль о свободе, отнимал у них все средства к успешной борьбе за нее, то есть как деньги, колесницы и коней, так равно прочные городские стены, доблестных защитников и крепкие твердыни. При всем том, пока он предупреждал будущие опасности, как будто уже наступившие, {180} и боролся с тем, чего еще не было, некоторые лица составили против него заговор; однако он узнал об их намерении, но не казнил своих врагов прямо смертью под ударом меча, а предал их наперед разного рода жесточайшим истязаниям и уже после того лишил жизни: одного сварил в кипящем котле и, уложив в плетеную из камыша корзину, как будто что съестное, послал в подарок его родным; того сжег на семикратно разожженном костре; другого посадил в мешок и бросил в глубину морскую. Самого же виновника заговора, который был предъизбран в правители острова, король подверг еще более мучительной казни, чем прочих. Он приказал сделать медную корону с четырьмя противоположными скважинами, по одной с каждого бока, возложил ее на мученика, напрасно силившегося отклонить ее своими руками, потом прибил этот венец к его голове четырьмя огромными, прошедшими насквозь гвоздями и затем велел ему идти, сказавши: «Любезный, ты имеешь теперь венец, которого домогался; прочь всякая зависть, наслаждайся тем, чтo тебе так дорого и вожделенно!» В страшном затмении головы несчастный упал лицом вниз и спустя немного умер, испустив душу вследствие этого кровавого увенчания. По завоевании Сицилии, вместе с другими взята была в плен дочь императора Исаака, по имени Ирина, и выдана за Филиппа, незаконнорожденного {181} брата короля Аллемании, так как смерть похитила ее первого супруга, взявшего ее девицею, который владел Сицилией по смерти отца своего Танкреда.
Когда волею Божиею устранено было это зло, зло величайшее, от которого вся римская страна с трепетом ожидала ужаснейших последствий, новое страшное бедствие приплыло с моря. Именно, один генуэзец, по имени Кафур, снарядив несколько катеров в два и в три ряда весел и запасшись круглыми купеческими кораблями, начал опустошать приморские города и своими нападениями привел в бедственное положение острова, лежащие на Эгейском море. Между прочим он напал даже на Атрамитий, захватил там разного рода добычу и награбил неисчислимое богатство. Когда те, кому следовало за этим смотреть, с величайшим трудом пробудились от глубокого сна и кое-как пришли наконец в себя; послан был против Кафура с тридцатью кораблями Иоанн Стирион, уроженец калабрийский, бывший некогда пиратом, и притом злейшим из пиратов, но потом, при царе Исааке, за большие подарки перешедший на нашу сторону и многократно оказавший пользу римлянам своими подвигами на море. Сверх ожидания, выступив против Кафура, он потерпел несчастие и, стараясь хитростью взять перевес над своим противником, {182} который превосходил его силою, был побежден им, подвергшись сам тому, что постоянно искал случая нанесть своему врагу. Кафур коварно напал на римские корабли, лавировавшие около Систа, в полуденное время, когда вся команда вышла на берег, оставив суда в реке Сиге совершенно пустыми, и все забрал их с оружием и со всеми съестными припасами, какие на них находились. После того он стал опять, уже без всякого опасения, нападать на острова и грабить приморские области, требуя и собирая с них такие подати, какие ему было угодно. В этих крайних обстоятельствах царь по необходимости решился вступить в переговоры с пиратом. Он послал к нему с мирными предложениями несколько знакомых ему генуэзцев (так как Кафур по делам торговли часто приезжал к нам в Византию и все то, что теперь делал против нас, делал в отмщение за денежный налог, взятый с него тогдашним дуксом флота, Михаилом Стрифном); тем не менее, однако, в тоже время готовился к войне, снарядил другие триеры и поручил их опять Стириону. Положены были условия, что царь уплатит Кафуру шесть центенариев золота и сверх того выделит такой участок земли в римских владениях, который мог бы прокормить в семь раз большее число соплеменных ему ратников, чем сколько их было у него в настоящее время, а он будет повиноваться царю. Но между {183} тем, пока мир не был еще утвержден, Стирион при содействии пизанского флота неожиданно завязал сражение с Кафуром, взял его в плен, лишил жизни и овладел всеми его кораблями, исключая четырех, которыми командовал его двоюродный брат.
Когда и это бедствие было устранено, во дворце восстала буря, покрывшая величайшим позором царское семейство и произведшая в нем сильные потрясения. Намереваясь рассказать об этом, я нахожу нужным для ясности предмета обратиться на несколько времени как бы опять к началу моей речи. Прежде вступления царя Алексея на престол почти все думали, как я стороной упомянул об этом выше, что он не мирного, а напротив весьма воинственного характера, и поэтому все ожидали, что сделавшись царем, он не только поднимет копье на врагов римского государства, но будет строг и в отношении к своим подданным. Однако, получив власть, он оказался совершенно другим и доказал самым делом, что все судили о нем неверно. Многое я опущу, чтобы не показалось, что я выбираю только дурное и из истории делаю пасквиль. Немедленно по вступлении на престол царь объявил, что должности не продаются за деньги, но даются даром и по достоинству, истинно либеральная и в высшей степени изумительная мысль, составляющая начало, опору и основание прекрасного царствования, хотя в наши времена не было ни одного {184} примера, чтобы кто-нибудь решился подняться, или, по крайней мере, приблизиться к этому идеалу! Тем не менее родственники царя, люди, без исключения, корыстолюбивые и, благодаря частым переменам государей, научившиеся заботиться единственно о том, чтобы красть, грабить, обращать в свою пользу казенные доходы и скапливать себе огромные богатства, беспощадно обирали всякого, кто обращался к ним, как к лицам, имеющим большую силу у царя, с какою-нибудь просьбою, и присвояли себе такие денежные сборы, которые своими размерами далеко превышали состояние частных лиц. Поэтому, как в других отношениях были вообще допущены такие погрешности, каких не было ни в какое другое царствование, и дела римского государства пришли в совершенное расстройство, так в частности и должностные места предлагались в продажу желающим еще хуже прежнего. Всякий, кто только хотел, мог приобресть управление любой областью и получить самое высшее звание у римлян. Таким образом не только люди с перекрестков и с рынка, менялы и продавцы полотен честились севастами, но даже скифы и сирийцы покупали себе за деньги высочайшие титулы, не желая более кланяться своим прежним владельцам. Причиною всего этого было, как я сказал, во-первых, легкомыслие царя и неспособность {185} егo к управлению делами, а затем, не в меньшей мере, роскошная жизнь его приближенных, равно как безмерное и ненасытное корыстолюбие их, вследствие чего придворные дамы и близкие любимцы царя обратили все государственные дела в свою игру. При своем полном неведении царь так был далек от всего, что делалось, как далеки от римлян обитатели крайних пределов Фулы. Между тем все громко осуждали его за дурное управление кормилом власти, осыпая в то же время самыми тяжелыми проклятиями людей, которых он посадил у руля и у весел. В этих обстоятельствах царица, считая невозможным терпеть долее подобный порядок вещей, так как он не мог укрыться от ее наблюдательности и сребролюбия, решилась положить ему конец и до тех пор не давать себе покоя, пока или все производства не будут делаться бесплатно, по указу ее супруга, или собираемая за них плата будет {186} поступать в царскую казну. Прежде всего она взяла себе в помощники Константина Месопотамского, того самого, который имел огромную силу при Исааке Ангеле, как мы это заметили в истории его царствования. Потом она примирила его с мужем, который и до вступления на престол был неприязненно расположен к нему, и после своего воцарения также всегда удалял его от себя, как человека, который привел в брожение спокойный старинный порядок значительной части дел римского государства и постоянно производил в течении их всякого рода замешательства и неурядицы. Когда таким образом управление общественными делами перешло опять к Месопотамскому, сила других уже угасла, блеск правительственной власти царских наперсников затмился, и тот, кого прежде царь считал ненужным, стал для него теперь незаменимым, своего рода амальфеиным рогом, полною чашею всевозможных благ, всепроизрастающею землею Иова, единственным человеком, способным удовлетворить всякого и угодить всем, необходимым, как свет для зрения или воздух для дыхания и жизни, истинно-перозскою жемчужиною, которой следует постоянно висеть на ушах царя и которая одна стоит всего царства, {187} неутомимым Артемоном, многооким Аргусом и сторуким Бриареем. Тяжело было перенесть эту неожиданную новость вообще всем, кто прежде имел силу, а теперь утратил ее и подобно светляку сделался незаметен с рассветом дня, но кровные родственники государыни Андроник Контостефан, супруг ее дочери Ирины, и ее родной брат Василий Каматир, едва не задохлись с досады от такой перемены дел. Оставив до времени в стороне брошенный в них и легший поперек их дороги камень, (то есть самого Константина Месопотамского), они направили все усилия и устремили всю желчь против того, кто его бросил, то есть против государыни, изыскивая средство жестоко отмстить. Наконец, после продолжительного перебора всех мер, со всевозможною внимательностью обсудив и рассмотрев со всех сторон избранный план, они явились к царю перед самым отправлением его в западные области и, выждав случай быть с ним {188} наедине, обратились к нему со следующими словами: «Хотя по закону природы своя кровь дорога и мила, но пусть все знают, что царь для нас всего дороже и что если мы любим Евфросинию, то еще более любим Алексея. В самом деле, твоя безопасность есть необходимое условие благосостояния вообще всех твоих подданных, и, спасая в твоем лице государство, мы в тоже время устрояем, таким образом, свое собственное благополучие; напротив, если неожиданно обрушится на тебя какое-нибудь роковое бедствие, то сверх того, что необходимо будет потерпеть нам вместе со всем обществом, мы должны будем лично подвергнуться особенному несчастию и невозвратно утратить все то, чем обязаны твоему царствованию». Сделав подобного рода вступление, ловкою игрою слов затрагивающее все чувства, они представили затем сущность дела в таком виде, как будто хотели совершенно свесть царя с ума, и действительно привели его в такое яростное исступление, что даже игра Тимофея в древности не пробуждала в Александре до такой степени страшного воинственного одушевления. Именно, они сказали: «Твоя невинная супруга, государь, открыто дозволяет себе самое гнусное поведение, и мы опасаемся, чтобы она, оскорбляя, как блудница, твое супружеское ложе, в скором времени не вздумала произвесть какого-нибудь нового переворота; потому что, без сомнения, она захочет и употребит все старания, чтобы {189} тот был и царем, с кем она постоянно любезничает и бесстыдно разделяет ложе. Поэтому необходимо положить конец ее всемогуществу и остановить стечение к ней отовсюду огромных сумм. Ее любовника, которого ты усыновил, а она беззаконно сделала своим наложником, должно безотлагательно, теперь же уничтожить, чтобы пресечь на будущее время такой ужасный позор. Суд же над преступною женою лучше отложить до того времени, когда ты, с Божиею помощью, совершив предстоящий путь, возвратишься опять в Константинополь». Доносчики и советники заслужили себе славу людей беспримерных, редких, несравненных; в то же время, в сильном негодовании против Ватаца за то, что он ответил такою платою на все благодеяния, ему оказанные, царь немедленно послал одного оруженосца, именем Вастралита, с повелением лишить его жизни. Ватац находился в пределах Вифинии, так как восстание Алексея Киликийца тогда еще не было закончено. Явившись к нему и вызвав его из лагеря под предлогом тайно сообщить секретные повеления, присланные ему царем, Вастралит неожиданно обнажил меч, то же сделали, подготовленные им, его помощники, и в одну минуту молодой человек был изрублен в куски, как животное. С неудовольствием и с огорчением смотрело на этo убийство все войско, перед глазами которого оно совершилось. Между тем Вастралит положил {190} голову Ватаца в мешок и поспешно возвратился к царю. Поправши брошенный к ногам череп несчастного юноши и пристально взглянув на него, царь произнес одно изречение, которого, впрочем, никак нельзя с соблюдением приличия поместить в истории.
После того, отправившись в предстоявший путь, царь уехал в Кипселлы, имея в виду сделать что-нибудь для блага городов фракийской области, приведенных в бедственное положение нашествиями валахов и скифов, и сверх того предполагая поймать Хриса, или, по крайней мере, положить конец его воровским опустошительным набегам на окрестности Серр. Этот Хрис был валах низенького роста, не только не участвовавший в восстании против римлян Петра и Асана, но напротив, в качестве союзника римского, сначала поднявший даже оружие на них с подчиненными себе пятью сотнями своих соплеменников. Скоро, однако, сделалось заметно, что, потворствуя постоянно более и более своим соплеменникам, он задумал приобресть себе независимую правительственную власть, и потому он был взят и заключен под стражу. Потом его освободили и послали охранять Струмницу, но он обманул надежды царя, который его послал туда, и, злоупотребляя {191} своим положением, сделался неумолимым врагом соседственных римлян. Поэтому царь отправился теперь наказать его, собравши с этою целью значительное войско в Кипселлах: впрочем, он скоро оставил это намерение и решился воротиться назад; так что и войско даром собиралось в Кипселлы, и сам он напрасно предпринимал сюда путешествие. Итак, оставив западные области в том бедственном положении, которое они перед тем несли и терпели, царь воротился в Византию, не могши даже двух месяцев пробыть вне дома. Сперва он остановился в афамейском дворце, потом занял филопатионский. Между тем царица Ефросиния, сметив и сообразив, какая буря готова разразиться над нею, в трепете пред своим супругом, с жалобным и угасшим взором простирала ко всем руки с просьбою о помощи и обращалась ко всякому, кто пользовался доверенностью царя, с мольбою ходатайствовать за нее и, сколько возможно, защитить ее пред царем, так как ей грозит опасность не только быть бесчестно изгнанною из дворца, но даже лишиться жизни. Действительно, весьма многие сжалились над нею. Вследствие того одни убеждали царя пренебречь взведенными на супругу обвинениями, осуждая ее обвинителей и называя их колючими и лукавыми сплетниками, вечно всех {192} оговаривающими и никогда не довольными своею участью. Другие советовали ему действовать в настоящем случае со всею возможною осмотрительностью, чтобы не пришлось впоследствии опять принять в свой дом ту, кого теперь прогонит, как блудницу, и чтобы таким образом не сделаться тогда самому виновником своего позора, напрасно выставив себя на весь свет предметом пересудов и во мнении общества уподобившись тем животным, у которых растут на лбу орудия мести, но которые, тем не менее, нисколько не обижаются и не вооружаются рогами на своих совместников, когда они на глазах у них совокупляются с их самками. Вступив после того во влахернский дворец, царь не вдруг излил свою ярость. Он допустил один раз супругу к своему столу; впрочем, даже при этом случае по его мрачному лицу и по его взорам, постоянно обращавшимся куда-нибудь в сторону, можно была заметить, что в нем кипела буря; но затем, горя гневом, хотя без воспламенения, или лучше, тайно воспламеняясь и также невидимо опять угасая, он не хотел более быть с нею в одном обществе и вместе кушать. Со своей стороны она настоятельно требовала суда по взводимым на нее обвинениям и говорила, что безропотно готова будет подвергнуться всякому наказанию, как скоро взведенное на нее преступление будет доказано следствием. Она умоляла царя обратить {193} внимание не на сладкоречие и родственную близость обвинивших ее лиц, но на самое дело в его истинном и точном виде. При всем том не внявши ее просьбе, подвергнув, однако, строгому допросу некоторых спальничных женщин и отобрав подробные показания о деле от состоявших при женских покоях евнухов, царь приказал спустя несколько времени, удалить ее из дворца, с лишением всех царственных украшений и отличий знатного сана. Итак, вывели ее из дворца тайным, почти никому неизвестным ходом, в бедном хитончике, какие обыкновенно носят женщины, трудами рук своих добывающие себе пропитание, в сопровождении двух служанок варварского происхождения, плохо понимавших эллинский язык, бросили в двухвесельную лодку и отвезли в один женский монастырь, построенный около устьев Понта, именно ниматарейский. После того, как государыня была удалена таким образом, оговорившие ее почувствовали некоторого рода сожаление к ее судьбе, потому что они оговорили царицу пред императором, желая только ограничить ее слишком большую силу, но отнюдь не имея цели совершенно лишить ее всякого значения или низвергнуть окончательно. Зная слабость царя и его способность легко увлекаться всем и так же легко все забывать, они совсем не думали, чтобы он когда-нибудь мог поступить с нею так. С одной стороны, они жалели, что опозорили {194} свой род, и раскаивались в этом сами, хотя не столько, сколько следовало бы; с другой, их подавляли падавшие на них порицания и укоризны народа. Прошло шесть месяцев после того, как царица Евфросиния была изгнана из дворца. Конечно, она была бы и совершенно забыта, если бы нанесшие ей рану сами же не уврачевали ее, не по тому побуждению, по которому Ахиллес уврачевал Тилефа, но они нашли для ее восстановления своего рода всеисцеляющее средство вследствие всеобщего и отовсюду поражавшего их презрения за тo, что без всякой нужды они обесславили женщину, которая была виновницею их собственной славы. Все родственники царя составили союз между собою в этом общем деле; в то же время Константин Месопотамский выставил со своей стороны и, как говорится, пустил в ход все машины, и таким образом царица была опять призвана, принята и в заключение всего получила силу более прежней. Она не мстила явно своим врагам, не строила в отмщение по их примеру даже тайных козней и вообще не неистовствовала против них в пылу гнева, подобно Медее, до самозабвения; но, {195} ухаживая за своим супругом, который и прежде не любил ее, а теперь отдалился от нее окончательно и совершенно прервал с нею все супружеские отношения, подчинила его себе хитрым обращением, делала из него с помощью искусной лести, зная его характер, все, что хотела, и забрала в свои руки почти все отрасли государственного управления. Так это шло своим порядком.
Между тем Константин Месопотамский (надобно, в самом деле, рассказать еще историю этого Протея нашего времени, неуловимо переменчивого и разнообразнейшего человека), вследствие возвращения государыни, высоко поднял нос и чрезвычайно занесся. По этой, вероятно, причине, считая недостаточным для своей чести свое всемогущество у царя, он отказался от должности епиканиклия, которую имел в царствование Исаака и которая теперь опять была ему предложена, как не соответствующей величию его силы, и изъявил желание быть рукоположенным из чтецов во дьяконы, чувствуя совершенно невыносимым для себя ограничение, воспрещающее непосвященным прикасаться к священным скрижалям Церкви. Действительно, желание немедленно было приведено в исполнение; царь послал его в знаменитый влахернский храм; сам патриарх тотчас же рукоположил его из чтецов во дьяконы, и в то же время ему дано {196} было право стояния и восхождения по чину первым. Достигнув этого, он притворно объявил, что теперь стал уже свободен от своих прежних обязанностей, не будет более являться во дворец и совершенно отрекается от служения царю, потому что церковные каноны никаким образом не дозволяют в одно и то же время быть служителем Божиим и заниматься мирскими делами, так как оба эти служения далеки друг от друга и ни в каком случае не соединимы, как и вообще работа Богу и работа мамоне диаметрально противоположны между собою. Поэтому царь, цепляясь и обвиваясь около него, как плющ, вынудил патриарха Ксифилина немедленно издать определение о том, что Месопотамскому дозволяется соединять в своем лице служение Богу и царю, или храму и двору, без опасения какого бы то ни было наказания по канонам, которые осуждают и строго преследуют подобных амфибий. Итак, эта статья была обделана, а спустя немного он был рукоположен уже в архиереи знаменитого города Фессалоники. По всей вероятности, сподобившись получить такой почтенный сан, он никогда не потерял бы уважения и не подверг бы себя тем бедствиям, которые впоследствии принужден был испытать, если бы теперь совершенно удалился от двора, положив наконец предел своему любостяжанию, и сколько-нибудь обуздал свою страсть вмешиваться во все дела. Но безумная и беспредельная {197} страсть к разнообразным высшим почестям, и притом почестям, не соединимым между собою, лишила его самых низших; так что управляющий делами людей промысел показал на этом человеке пример необычайного возвышения и вместе безмерного падения. В самом деле, восшедши до небес, вследствие житейской превратности вещей он низшел до ада. Считая для себя невыносимым не иметь в левой руке церковных дел и в то же время в правую не забрать дел придворных, захватив таким образом обе власти и сосредоточив их на своем лице, как на краеугольном камне, служащем основною связью разных стен здания, в новом своем сане он хотел весть все дела неизменно по-прежнему. В намерении ничего не пропускать без своего соизволения, он вбил в состав правительства своих братьев, как какие-нибудь клинья и гвозди, или как будто серьги, привесил их с обеих сторон к ушам царя, чтобы, когда по церковным делам он будет присутствовать в синоде, ни одно дело, или даже ни одно слово во дворце не ускользнуло от его внимания, и чтобы кто-нибудь незаметно не прокрался в его область. Прибыв в Фессалонику и показавшись там на самое короткое время, сколько нужно было для того, чтобы только вступить на кафедру, он немедленно, с быстротою птицы возвратился опять в Византию, не оглядываясь назад и не останавливаясь нигде по дороге. {198} Подобным образом он презирал все именно потому, что мог одним пальцем все изменить и перевернуть, особенно после вторичного царского похода против Хриса, когда, состоя при царе советником и управляя всеми его действиями против мятежника, он доказал свою способность к тактическим соображениям. В это время его особа, действительно, представляла собою наглядное соединение царственности и священства. Поэтому тот закон, который кооский гений заметил в разных состояниях телесного здоровья, именно, что, достигши самого цветущего состояния, оно непременно начинает постепенно клониться к упадку и идти опять назад, так как по непрерывности вечного движения не может оставаться в одном неподвижном положении, в точности сбылся и на Месопотамском. Постоянно усиливаясь идти вверх и не зная никакого предела своему честолюбию, он, как комар в басне, сражавшийся со львом, попавши в тонкую паутину, вдруг неожиданным бесславием уничтожил всю славу, которою прежде слишком скоро возгордился, или, говоря словами псалмов Давидовых, «пошатнулся и упал в то время как хотел возобладать убогими разумом». Люди, по головам которых он скакал подобно блохе в {199} комедии и которых едва не бил по щекам, как рабов, составили значительную партию, соединились вместе, собрали против него несколько пустых и бессвязных обвинений, наконец явились к царю и, нашедши в податливости царя и в его способности легко увлекаться всяким словом вспомоществования своей ненависти к общему врагу, мужественно восстали против него. Таким образом oн не только был выброшен из дворца, как какой-нибудь небольшой шарик, пущенный действием сильной машины, но лишен и архиерейского сана. При этом со стороны обвинителей отличался впереди в качестве оратора от лица всех вообще один толстый пузан, именно тогдашний дукс флота Михаил Стрифн, которому, как человеку более всех корыстолюбивому, с ненасытною жадностью обкрадывавшему казну и пожиравшему деньги, особенно противодействовал Месопотамский. Впрочем, это еще не так дурно, хотя во всяком случае дурно, что иных удаляют от известной должности или даже отрешают от самого высокого служения престолу Господню, без исследования обвинений, по одному только наговору лживого языка. Но вот что совершенно не извинительно и обличает крайнюю испорченность своих виновников! Когда уже решено было избрать в Фессалонику другого архиерея, дело о низвержении Месопотамского было предложено на рассмотрение заочно, в отсутствие обвиняемого. Некоторые пункты в {200} нем были очевидно с изъяном и вообще все они были недостаточны для извержения из архиерейского сана. Тогда патриарх, или повинуясь царскому повелению, или по личной вражде к Месопотамскому не имея сил противостоять искушению, или, наконец, будучи сбит с пути долга какою-нибудь другою причиною, которой я не знаю, собрал и посадил с собою судьями несколько таких архиереев, которые, проводя время в предосудительной праздности, изо всех сил и с живейшею ревностью гонялись за благорасположением царя, сделал перемены в акте низвержения и дополнил его разными обвинениями, которых в нем не было и которые совершенно бесспорно лишали всякой степени священнослужителя того, кто был бы уличен в них. Затем он сдал этот акт в хартофилакию, велевши в то же время выдать с него копию Хрисанфу, которому после Месопотамского вверено было управление фессалоникскою церковью. Между тем как следовало стыдиться подобного поступка, некоторые из участников в {201} нем ликовали, как будто одержали победу над враждебными народами, сокрушили сильного, постоянно меняющего свои цвета ливийского зверя, опустошавшего города и истреблявшего жителей, неодолимого дракона, который описан в книге Иова, льва-муравьеда, или как будто скрылась в хаос и исчезла висевшая над ними косматая, наводящая ужас эгида. Таким образом Константин Месопотамский и его два брата были устранены от управления общественными делами, и на их место в государственном управлении поступил человек старательный, любезного характера, изысканно красноречивый и умевший ко всякому снизойти и примениться. Это был Феодор Ириник. Ему был дан в помощники и сотрудники еще один порядочный сребролюбец, одержимый постоянным кашлем. Итак, оба они заведовали всеми правительственными делами. Пользуясь поучительным примером Месопотамского, они постоянно имели его падение перед глазами и, зная изменчивый образ мыслей государя, не неслись гордо и неуклонно, как непотрясаемо крепкие на седле всадники, по рвам и крутизнам, но, как бы скрывая принадлежавшее им правительственное могущество, всегда сдерживали и умеряли свою силу, так что, опасаясь потери своих мест, {202} избегали даже много такого, что следовало бы делать.
В таких и подобных этим делах прошло три года после воцарения Алексея Комнина над римлянами. Дальнейшее время его царствования не представляет ничего особенно нового сравнительно с прежним: те же порядки, та же распущенность в образе жизни и непременно то же самое беспредельное высокомерие! В это время пренебрежен и нарушен был мирный договор, существовавший между царем и иконийским султаном Кайхозроем. Именно, иконийский варвар овладел двумя арабскими конями, которые были посланы царю султаном Александрии Египетской. Он пустил их в бег, и на бегу один из них вывихнул ногу. После этого через посольство Кайхозрой просил у царя извинения в том, что он осмелился уже совершенно присвоить препровождавшихся к царю коней, так как по негодности одного из них не решается послать и другого, при этом он уверял, что употребит все меры, чтобы его державный друг не остался в убытке и не долго был без коней. Таким образом он представлял весьма благовидное оправдание в своем поступке. Но царь не хотел быть великодушным, не умел нужду обратить в щедрость, не взял в расчет обстоятельств времени, которые, как мощный враг, постоянно его давили, или даже готовы были совершенно задушить, и мгновенно, как подожженный крепкий, {203} вечно зеленый дуб, загремел трескотнею гнева. Конечно, он не в состоянии был как-нибудь успешно отмстить персиянину, а только безрассудно навлек на свое государство войну и обнажил против самого себя меч, до той поры спокойно лежавший в ножнах. Именно, он приказал заключить в темницу и лишить имущества всех купцов, как турецкого, так и римского происхождения, которые по делам торговли прибыли из Иконии в Византию. Притом, отнявши у них все их товары и весь вьючный скот их, он ничего не взял, как следовало бы ожидать, и в свою казну; напротив, все было только разбросано в разные стороны и истреблено. Узнав об этом, варвар отложил уже в сторону свои мысли о вознаграждении и не послал вторичного посольства к царю, но поднял против римлян оружие, напал неожиданно на пригороды, лежавшие по течению реки Меандра, взял в плен поголовно всех жителей Карии и Тантала и, ограбив очень много других городов, решился наконец подступить даже к Антиохии Фригийской. По всей вероятности, он опустошил бы и ее, как недавно Kapию и Тантал, если бы сверх ожидания не удержало его от жестокого грабежа одно случайное обстоятельство, происшедшее не по какому-нибудь человеческому умыслу, но как бы само собою, или пo воле Божией. Поднявшись в ночь, Кайхозрой быстро двинулся в Антиохию с намерением в раннее утро напасть на город {204} и опустошить его. Между тем в тот же самый день случилось одному из вельмож города праздновать свадьбу своей дочери. По этому поводу, как обыкновенно бывает при таких торжествах, собрание было огромное: гости шумели, кимвалы бряцали во всю эту ночь, тимпаны гремели, плясуны топали ногами, и хоры женщин пели свойственные свадебному торжеству песни. Таким образом, когда Кайхозрой приблизился к городу, то, услышав игру инструментов, равно как долетавшие издали громкие звуки песен, и не угадав, в чем дело, он предположил, что это были военные клики, которыми граждане, без сомнения, предуведомленные о его нападении, выражали свою готовность к битве, и вследствие того поспешно отступил к Лампе. Прибыв сюда, он приказал составить список всех пленников, узнать, откуда каждый, как его зовут, и расспросить, кто взял его в плен, какого он лишился имущества и не скрывает ли кто-нибудь из персиян его сына, дочь или жену. Сделав такой разбор, он возвратил римским пленникам все, что было у них взято, разделил их по родам и семьям и затем пошел далее. Всех пленников оказалось пять тысяч человек. Варвар позаботился, чтобы во всем продолжении пути они не чувствовали недостатка в жизненном продовольствии. Мало того, обеспечив их пропитание, он не опустил из внимания и стоявшей по времени года жестокой стужи. Однажды он {205} взял в руки топор, вышел из лагеря и начал сам собственноручно рубить в поленья одно попавшееся на пути старое, свалившееся от времени дерево. Множество персиян сбежалось на это зрелище. Продолжая свою работу, варвар предложил и им взяться за нее, в то же время он указал и дал им понять ее причину, прибавив в поощрение им следующие слова: «Персиянам всегда можно выходить из лагеря за рубкою дров, потому что никто им не мешает; но римлянам нет возможности, так как они вынуждены остерегаться, чтобы не навлечь на себя подозрение в покушении к побегу и по подозрению в умыслах на бегство не подвергнуться заключению в оковы». Достигнув Филомилия, он дал всем пленникам помещение, отделил им большой участок удобной для обработки земли, раздал опять всякому хлеб и дал нужное количество семян для посева. В довершение всего Кайхозрой обнадежил их добрыми обещаниями, объявивши им наконец, что если он и царь опять заключат между собою дружбу и возобновят прежний мирный договор, то они будут иметь полную свободу без всякого выкупа возвратиться на родину, если же царь иначе порешит дело, то первые пять лет они будут жить без всяких податей, не платя никому никаких повинностей, а потом будут обложены необременительною податью, которую он тогда назначит им и которая уже не будет увеличиваться выше однажды {206} определенной меры, как это бывает обыкновенно в римском государстве, тем более не будет увеличена в несколько раз против прежнего. Устроив все это в таком виде, султан возвратился в Иконию. Между тем его человеколюбивые обещания не только заставили всех пленников забыть о своем отечестве, но привлекли в Филомилий множество римлян, которые не были пленены персами, а только слышали, как поступил персиянин с их родственниками и соотечественниками. Так в нашем поколении римского народа не только оскудел преподобный, и умалилась истина, но от умножения беззакония охладела и любовь во многих; так что целые эллинские города колониями переселялись к варварам и по доброй воле оставляли отечество: потому что, в самом деле, частые мятежи развратили политическую нравственность народа, и постоянное грабительство правительственных лиц подавило в большинстве надлежащую привязанность к родине и готовность деятельно служить благу соотечественников! Но посмотрим, как со своей стороны распорядился царь по поводу этих событий. Он послал воевать с султаном Андроника Дуку, молодого человека, у которого только что начинала пробиваться борода. Когда-то Андроник со своим войском выступил против турок! Наконец он напал ночью на стада быков, которых стерегли пастухи одного эмира, именно Арсана, и затем поспешил воротиться {207} назад. После этого царь, с трудом оторвавшись от прелестной Пропонтиды, как будто от лотоса или от пения сирен, отправился сам в Никею и Прузу, не для того, чтобы возмерить или воздать такое же воздаяние персам, какое они нам возмерили и воздали, но со скромною целью защитить тамошние города и села от их опустошительного вторжения со стороны Вафа, где они в значительном числе стояли тогда в сборе. Однако, пробыв здесь один месяц, и он со всею поспешностью возвратился в Византию. С наступлением весны начались опять сборы и сосредоточения войск с такою суетливою и напряженною торопливостью, что даже описать трудно; надобно, впрочем, заметить, что эти ни к чему не ведшие частые сборы и постоянные смотры в течение каждого года, при своей беспрерывности, до такой степени надоели войску, что солдаты шли на них с крайнею неохотою и с живейшим сожалением оставляли свои покойные домашние кровли. Как бы через силу, преодолевая себя, солдаты шли теперь на сбор, с нетерпением желая или победить врагов, или, по крайней мере, со славою умереть за отечество. Итак, войска собрались в один лагерь в Кипселлы.
В это время царь, по собственному соображению, отважно решился на одно дело, о котором следует теперь рассказать. Он периодически, {208} через известные промежутки времени, всегда был болен разными членами тела, но особенно страдал ногами. К ним приливала дурная материя и порождала невыносимые мучения, к чему, при усиленном страдании, присоединялась потеря способности к движению и сверх того часто появлялась страшная лихорадка. В один день, заперши двери спальни и не сказав наперед никому, кроме спальной прислуги, o своем секрете, он наложил себе таким образом на ноги раскаленное железо. Долго прикладывая к ногам разожженный металл, царь сначала философически выдерживал боль, происходившую от прижигания, и с бранью ругал всех врачей, говоря, что у них всегда в употреблении одни только чистительные и что они никогда не придумают и не дадут больным какого-нибудь лекарства подействительнее слабительных. Потом, разумеется, воспаление в местах, подвергнутых прижиганию, и боль сделались сильнее прежнего. Тогда уже были призваны врачи, и не так, чтобы кто-нибудь один или другой, но все вдруг. Между тем родственников царя крайне смущало опасение, чтобы прилив материи, лишившись исхода в ногах, не бросился в какую-нибудь более опасную часть тела, так что царь может тогда мгновенно лишиться жизни, и правительственная власть сверх ожидания должна будет перейти к кому-нибудь другому. Однако врачи сумели его вылечить: брожение и накопление материи {209} было остановлено слабительными; приемы лекарств со дня на день значительно уменьшались, и целительная их сила была очевидна. Во все это время царица Евфросиния заботилась, конечно, сколько следовало, и о здоровье своего супруга; но гораздо более занимала ее с приближенными, которым она сообщала свои секретные предположения и открывала свои сердечные тайны, мысль о том, кто будет преемником царской власти, и заботливость, чтобы это был человек не неприязненный и не враждебный, а расположенный к ней. У царя не было сына, который, разумеется, был бы наследником престола; но были две дочери, и притом обе они недавно лишились супругов. Старшая по возрасту Ирина была в замужестве за Андроником Контостефаном, который умер спокойною смертью; а Анна, вторая по старшинству, но первая по красоте, была замужем за Исааком Комниным, который скончался в оковах в Мизии, как мы сказали об этом в предшествующих книгах. Разные лица указывали и избирали разных людей на престол, и при этом все руководствовались единственно своею личною выгодою. На то, чтобы избранный мог достойно царствовать над римлянами и надлежащим образом управлять общественными делами, никто не обращал ни малейшего внимания, так что более неразумные из избирателей присуждали царскую власть даже младенцам, которые еще кормились грудью и повивались в пеленки. Из людей знаменитых {210} родом и богатством протостратор Мануил Камиц противодействовал своему дяде по матери севастократору Иоанну; в свою очередь этот последний мешал ему. Три царских брата, ослепленные Андроником, равно как зять их по сестре Иоанн Кантакузин, также лишенный зрения, прочили на престол своих детей. Были люди, которые вчера, или, словом сказать, недавно грызли желуди и еще жевали во рту понтийскую свинину, а теперь совершенно открыто изъявляли свои виды и притязания на царское достоинство, устремляя на него свои бесстыдные глаза и употребляя в качестве сватов, или лучше сводников, продажных и раболепствующих чреву общественных крикунов, так что выборы общественные были вообще гораздо хуже тех выборов, которые делались известными лицами! О знаменитая римская держава, предмет завистливого удивления и благоговейного почитания всех народов, кто не овладевал тобою насильно? Кто не бесчестил тебя нагло? Каких неистово буйных любовников у тебя не было? Кого ты не заключала в свои объятия, с кем не разделяла ложа, кому не отдавалась и кого затем не покрывала венцом, не украшала диадемою и не обувала в красные сандалии? Истинно, твои страдания были гораздо прискорбнее тех, которые должна была перенесть Пенелопа. Тебя можно сравнить с царственною {211} женщиною, наделенною всеми счастливыми дарами природы, внушающею почтение строгой красотою, величественною осанкою и благородным взглядом, но увлеченную бесстыдными развратниками, которые не стоят обола, по понятиям людей благомыслящих, которые не в состоянии понять ее достоинство, уважить ее величие, почтить ее благородство, между тем через известные промежутки времени увлекают и уводят ее на беззаконное ложе. О позор! Чего ты не вытерпела, чего не нагляделась? При всей своей славе, при всей знаменитости ты получила наружность блудницы. Исчезло то скромное выражение в лице, та безыскусственная красота, то целомудренное и сдержанное обращение, которые отличали тебя прежде. Твое лицо подделано и исписано разными втираниями и снадобьями; ты сделалась сладострастною и предалась распутству. Обесчестившие тебя, прежде безыскусственно прекрасную, чистую и непорочную, приучили тебя к манерам прелестницы. Когда же ты бросишь это безобразное благообразие, эту отвратительную прелесть, дерзкую походку, искусственный взгляд? Или кто, хотя насильно, вырвет тебя из этих тиранических объятий {212} и возвратит к прежнему естественному и независимому образу жизни? А теперь, вместо того, чтобы жалеть тебя, мы скорее готовы смеяться над тобою, замечая твои предосудительные связи, и, видя позор твой, боимся, чтобы ты окончательно не погибла и не подверглась такому падению, после которого уже нет восстания. Но пойдем далее.
Не успевши совершенно оправиться от болезни и еще не имея силы стоять на ногах, царь выступил в поход и отправился в Кипселлы со всеми необходимыми запасами для войны. Между тем, пока он был болен, скифы с частью валахов, пришедши из-за Истра во Фракию, в самый день ежегодного воспоминания мученика Христова Георгия произвели опустошительное нападение на беззащитные окрестности городов Месины и Чурула. Как известно было, варвары хотели и условились с проводниками напасть прежде всего на Куперий (местечко, лежащее по соседству с Чурулом, где совершался в это время праздник в честь мученика и обыкновенно собиралось огромное стечение народа). Но так как с утра лежал по земле густой туман, тo большая часть варваров, потерявши настоящую дорогу, сбилась совсем в другую сторону и ушла на взморье к самому Рэдесту; так что только небольшой отряд их вторгся в Куперий. Поэтому они не успели проникнуть в храм и принадлежавшие к нему пристройки. Собравшийся на празднество в {213} честь мученика народ, видя, что лучше взять поскорее какие-нибудь меры, нежели обречь себя на страдание, ничего не делая, собрал наскоро телеги, огородил ими храм и таким образом укрыл себя от прямого, непосредственного нападения варваров, а известно, что скифы и доселе избегают непривычной для них осады укреплений, полевых ли то, или городских, что они одним натиском подобно бурному вихрю бросаются лицом к лицу на противников и потом обыкновенно отступают к себе назад. Что же касается тех, которые, оставив храм, хотели спастись бегством в город Чурул, то все они поголовно были пленены варварами, не успевши достигнуть чурульской крепости. Между тем, без всякого сомнения, никто из них не попался бы в плен, если бы один негодный лохмотник, пришедший сюда из Антигонова монастыря за сбором во время праздника подаяний, доставил по назначению предписание, которое послал с ним начальник здешней местности Феодор Врана. Запрещая стечение народа в Куперий, Врана уведомлял о предположенном вторжении сюда скифов и предлагал богомольцам на выбор одно из двух, или послушаться его приказаний и избегнуть всякой опасности, или не слушать их и идти навстречу верной смерти. Но его доверенный {214} посол, человек, совершенно отрекшийся от мира, прервавший все связи с светом и добровольно облекшийся в рубище Христово, опасаясь в случае, если народ рассеется, не досчитаться в своем сборе статира меди, заложил письмо в пазуху и спрятал его, как будто во тьме, под своим черным платьем; в то же время он уверял всех, как будто корысть, любостяжание и пройдошество особенно изощряют дар пророческого предвидения, что бояться нечего и что слухи вообще, часто искажая истину, не дают верных известий. Таким образом скифы собрали большую добычу и возвращались назад. Узнав о возвращении их, римское войско, составлявшее гарнизон Визии, пересекло им дорогу. Оба войска встретились, и наше одержало верх: скифы, потерявши многих убитыми, были обращены в бегство; значительнейшая часть их добычи отнята обратно. К сожалению, наше торжество продолжалось недолго, потому что природная, безумная и неудержимая никакими обстоятельствами жадность римлян уничтожила победу. Совершенно предавшись грабежу и расхищению того, что везли скифы, ограбившие римские селения, римское войско дало возможность пораженному и обращенному в бегство неприятелю снова начать битву, и затем принуждено было, в свою очередь, само спасаться бегством.
{215}
Так кончилось это дело. Между тем царь, выехав из Кипселл, прибыл в Фессалонику и затем, выступив отсюда, двинулся против Хриса. Это был тот самый валах, который владел Струммицею. Захватив впоследствии одну крепость, именно Просак, он обратил ее в свое местопребывание и, сколько было возможно, еще увеличил ее оборонительные средства. Уже сама природа образовала и устроила здесь грозную твердыню. Крутые, надвое рассеченные скалы с обеих сторон так тесно примкнули друг к другу, что для входа в окружаемую ими местность осталась одна узенькая, обрывистая и окруженная глубокими пропастями тропинка; вся же прочая окружность скал, по своей крутизне, недоступна даже для коз и совершенно непроходима. Глубокопучинная река Аксий, обтекая самые скалы кругом со всех сторон, составляет для них собою {216} сверх того новую необычайную ограду. Ко всему этому присоединилось, наконец, искусство. Соперничая с природою, оно сделало из Просака, действительно, почти неодолимую крепость; несокрушимая стена, загородивши единственный доступный вход, довершила это необыкновенное, сверхъестественное укрепление. Удивительно, однако, что даже такую твердыню, как Просак, римляне опускали прежде из виду и оставляли незанятою; так мало заботились мы о болгарах! Между тем Хрис собрал сюда самых закаленных в бою солдат, обставил кругом всю крепость метательными орудиями, наполнил ее в изобилии всякого рода жизненными припасами, пустил целые стада быков и овец пастись по ее вершинам и вообще устроил себе здесь, наперекор римлянам, совершенно неприступное убежище. Крепость заключает в себе не мало места. Занимаемое ею пространство весьма значительно как в широту, так и в длину, покрыто растительностью, поддерживаемою дождями, и изобилует лесом. Одного только блага, правда, самого необходимого, самого лучшего и прекраснейшего, не достает ей: во всей крепости нет нигде ни малейшего источника, который давал бы хотя одну каплю воды, и нельзя вырыть ни одного колодезя, но необходимо спускаться к реке и носить воду {217} ведрами. Владея подобною крепостью, Хрис поэтому нисколько не испугался царского похода против него, но приготовился к сопротивлению. Со своей стороны, опытные в военном деле римляне, если только в это время еще были такие, достаточно зная здешнее местоположение, также считали необходимым и советовали царю сначала обойти мимо Просак, напасть на другие подвластные Хрису города и селения и уже по взятии их подступить к Просаку: потому что при таком порядке, говорили они, и войско будет бодрее, одержав наперед легкие победы и обогатившись вследствие того добычею, и Хрис, будучи поставлен в тесные обстоятельства, сделается уступчивее, оставит свою заносчивость, или даже совсем покорится; если же с первого раза прямо напасть на неприступную крепость и вступить в борьбу с горными утесами, то это будет значить напрасно истощать усилия, обрекать себя на кровавый пот, на нескончаемые труды, и воображать, что у голов несчастных тружеников нет шей. Так думали опытные люди. К сожалению, спальничные евнухи, между которыми первенствовал Георгий Инэот, и состоявшие при царе безбородые мальчики решительно воспротивились их мнению. Эти в своем роде тоже заслуженные и сведущие наперсники царя убедили его повесть войско прямо в Просак и направить {218} оружие непосредственно против самого Хриса; так как, «если Просак взять, то уже никто не будет более противиться. Сверх того, говорили они, зачем подступать к врагу обходами и кругами, когда ничто не препятствует поразить его немедленно в самое сердце? Притом же кто в состоянии пробыть долго без всякой, или пусть для какой-нибудь ничтожной, пользы в этой совершенно варварской и неприветной стороне, когда наступает время зрелости смокв, дынь и других плодов земных, которыми изобилует Пропонтида, как рай, насажденный рукою Божиею? Ах, когда-то мы ступим на ригийскую равнину, увидим Афамею, встретим заветный Константинополь и оттуда поплывем в прелестные местечки Пропонтиды, где постоянно веет тихий, освежающий северный ветерок, играют молодые рыбки, забавно выскакивают дельфины, на каждом шагу встречаешь соблазнительные купальни, где серебристые воды нежными струйками тешат взор зрителя, между тем обворожительно щебечут ласточки, выводят трели соловьи, и разные другие пернатые музыканты, тo там, то здесь, воркуя и чирикая в тени кустарников, услаждают очарованный слух гуляющих взад и вперед?»
Царю так живо представились подобного рода речи, {219} как будто все это было уже перед его глазами, и потому он со всею поспешностью понесся прямо к Просаку. По дороге было разрушено, впрочем, несколько крепостей, пожжены хлеба и склады плодов, и персами, которых прислал царю на помощь сатрап города Анкиры, взято было в плен несколько валахов. Люди истинно верующие и подлинно православные настойчиво просили царя не допускать того, чтобы турки действительно увели к себе в свою сторону людей, чтящих того же Бога, которому поклоняемся мы, дабы впоследствии невольная перемена ими веры не низвела божественного мщения на тех, кто их выдал, и умоляли его распорядиться так, что бы валахские пленники отданы были в рабство римлянам, а персы, которые взяли их в плен, удовлетворены другими знаками царской милости; но он решительно не согласился на это. Достигнув Просака, царь остановился вблизи его и немедленно приказал начать нападение на крепость. Дела, совершенные тогда римским войском, были достойны почтения и удивления. В самом деле, римляне так мужественно боролись с врагами, что превзошли все надежды. Кто со щитом и обнаженным мечем в руках, кто с луком и стрелами, они взобрались на утесистые высоты крепости и вступили в сомкнутый бой с неприятелем, занимавшим стены и вершину горы. После неимоверных трудов и большого кровопролития они выбили неприятелей из шанцев, {220} которые только что построены были перед стеною для защиты бывших здесь ворот. Иные даже, поднявшись вверх на высоту утесов по веревкам и вскарабкавшись на них, как серны, пытались проникнуть за стены и ворваться внутрь самого замка. Но когда таким образом пробудилась надежда, что римляне, обратив защищавших стены в бегство и заставив их укрыться внутри крепости, успеют привесть к желанному концу свой прекрасный и доблестный подвиг, вдруг оказалось, что все труды их были напрасны. Для разрушения оград понадобились заступы и ломы; напрасно раздавались просьбы о доставке этих орудий: их не было, и неоткуда было их взять! Однако солдаты не бросили дела. Проклиная царских оружейных приставников, они вместо ломов начали разбивать каменную кладь и разрушать брустверы собственными руками и мечами. Работа, разумеется, двигалась медленно, и нападавшие терпели жестокий урон со стороны осажденных, деятельно защищавшихся с высоты укреплений, когда наконец, поздно уже и спустя долгое время, явился оружейный пристав-евнух с заступами в руках, перевязанными бечевкою в один пук. Следовало сейчас же утопить этого негодяя, или, по крайней мере, надобно было государю выразить строгое негодование на допущенные им беспорядки, чтобы хотя сколько-нибудь оживить таким образом бодрость в солдатах, измученных битвою, жаждою и {221} удушьем от солнечного зноя: вместо того царь ограничился одним выговором, приправленным жеманною любезностью, и произнесением губного звука, выражавшего какое-то поддельное неудовольствие, так что подобным безучастием со своей стороны совершенно отнял дух у наших храбрых молодцов. Когда понадобились затем лестницы, чтобы взобраться по ним на вершину стен; то и их не отыскалось вдруг. Не желая после того даром истощать еще более свои усилия на достижение недостижимого, наши поневоле должны были отступить. Неоспоримо, как утверждали потом и бывшие в осаде валахи, что крепость была бы взята, Хрис отдался бы пленником, и римляне совершили бы славный подвиг, который освободил бы их от больших неприятностей в будущем, если бы были вовремя заготовлены и, как скоро оказалась надобность, немедленно доставлены необходимые для разрушения стен орудия. Таким образом, одно нерадение к самым настоятельным обязанностям помешало теперь успеху, или уже сам Бог (да простит Он нам, что мы дерзновенно испытываем суды Его), не благоволя к тогдашним людям, воспротивился их усилиям.
Итак, римляне в этот день были отражены и принуждены были отступить; когда же на следующий день они опять возобновили битву, то противники, ободренные одержанным накануне перевесом, встретили их уже с неустрашимостью и самоуверенностью. Каменометные {222} машины, которыми пользовались варвары, произвели значительный урон в наших рядах, действуя чрезвычайно метко и с удвоенною от падения с высоты силою; потому что распоряжался метанием камней, отпускал винт и наводил пращу превосходнейший машинист, прежде служивший на жалованье у римлян, но потом перешедший к Хрису, так как у нас ему не выдавали жалованья. Не говоря о закругленных камнях, бросаемых действием машин, камни, просто скатываемые сверху вниз по крутизне, наносили также немалый вред римлянам; весьма часто машинами брошенные камни, даже не попадая прямо в цель, тем не менее разливали всюду смерть вокруг себя, ударившись о встречавшиеся на пути падения скалы, они разбивались от силы удара на множество осколков, которые потом с быстротою пущенной стрелы разлетались туда и сюда в разные стороны и всюду разносили с собою гибель. Между тем с наступлением ночи варвары, неожиданно сделавши вылазку из крепости, разрушили машины, расставленные римлянами на окрестных холмах, и, бросившись на отряд, державший ночной караул, победоносно настигли его, когда он в своем бегстве приближался к палатке протовестиария Иоанна; так что этот последний, перепугавшись, быстро вскочил с постели, в которой наслаждался покойным сном, и, не помня себя, в смертельном ужасе бросился в бегство. Разграбив и разделив между {223} собою все, что было в палатке протовестиария, в том числе и темно-зеленые сандалии отличие егo сана, они всю эту ночь смеялись и издевались над предприятием римлян. Так, например, они бросали с горы пустые винные бочки, которые, катясь сверху вниз, приводили в трепет все наше войско, потому что оно впотьмах не могло догадаться о настоящей причине производимого их падением страшного треска и грохота. После этого царь, видя, что не в состоянии будет достигнуть своей цели, к тому же не располагая тратить здесь много времени, обратился к мирным переговорам. Таким образом, он уступил Хрису Просак и Струммицу с их окрестностями. При этом также положено было между ними, что Хрис, хотя у него была жена, возьмет за себя в замужество одну из царских родственниц. Вследствие того, по возвращении в Византию, царь развел дочь протостратора с ее мужем и отослал ее к Хрису, назначив ее проводником и распорядителем ее нового брачного союза севаста Константина Радина. По совершении брака был устроен свадебный пир, за которым Хрис ел и пил без всякой умеренности и воздержания, напротив молодая жена его, соблюдая обычай невест, почти не прикасалась к предложенным яствам. Когда молодой супруг пригласил ее принять вместе с ним участие {224} в угощении, она не довольно скоро исполнила его желание и этим раздражила его до такой степени, что он, пробормотав много разных ругательств на своем варварском языке, с презрением сказал, наконец, по-эллински: «Не ешь и не пей, пожалуй».
В это время вторглись скифы. Настоящее нашествие их было огромнее и ужаснее всех прежних. Разделившись на четыре отряда, они прошли всю Македонию, нападая даже на укрепленные города и гористые местности; так что проникли в гору Ган, разграбили многие монастыри и перебили монахов. В общем ужасе никто не решался оказать им сопротивление, потому что на их стороне было большинство и приходилось сражаться, не щадя своей жизни.
Между тем царь, зная желание своих дочерей вступить во второй брак, весьма естественное при их молодости и красоте, озаботился выбором для них супругов. Его предпочтение в этом случае первоначально склонялось в пользу тех владетельных особ христианского миpa, вражды которых он особенно опасался; но потом, устранив подобные расчеты, он отдал их за римлян, {225} именно: Ирину выдал за Алексея Палеолога, который поэтому должен был развестись наперед со своею законною красавицею-женою, а Анну сочетал браком с Феодором Ласкарисом, смелым и страстным к военному делу юношею. Время, в которое совершились эти браки, было близко к масленице: царственный тесть предположил поэтому немедленно устроить конские скачки; напротив новобрачные более желали видеть театральные представления. Чтобы угодить и себе, и зятьям, царь не поехал ни в большой дворец, ни в стадион, но велел перевезть круги беговой арены во влахернский дворец и здесь на скорую руку устроить временный театр. Все это было проведено в исполнение: музыкальные инструменты (духовые многотрубчатые органы) размещены в уступах переднего зала; роль эпарха столицы должен был играть один евнух, я не скажу его имени, но замечу только, что это был чрезвычайно богатый человек, один из самых высших сановников по занимаемым им должностям, состоявший в числе сенаторов. Приспособив к себе известного рода делаемую из гибких {226} ветвей плетушку (которую обыкновенно зовут деревянным ослом), покрытую толстою, златотканою, расписанною по всей поверхности изображением животного материей, мнимый эпарх въехал на ней в импровизированный театр; так что в одно и то же время представлял собою великолепного всадника и покорного его воле, со ржанием подвигавшегося вперед коня. Вскоре после того, подобно древним драматическим актерам, он оставил роль приехавшего на коне эпарха и взял на себя другую, именно роль герольда, обязанного подавать сигнал на бегах. Молодые люди, взявшие на себя роли действующих лиц в этом гимнастическом состязании, были также не из простого народа и не какие-нибудь лавочники, но принадлежали к юному поколению самых знатных фамилий; равным образом зрителями их сценических и потешных игр были только царь, царица, несколько особ знатнейших фамилий и высшие сановники государства, всем же другим вход был решительно закрыт. Когда пришло время состязателям на гимнастической арене начинать бег, игравший роль герольда евнух, заняв середину арены, с обнаженными по локти руками и кругловидною серебряною покрышкою на голове, три раза повторил вызов {227} юношам к состязанию в беге; между тем в то же время один благородный молодой человек, облеченный высоким саном, стоя задом к нему, всякий раз, как он садился, давая этим сигнал к началу бега, громко ударял себя подошвою своей ноги по сиденью так, чтобы удар мог быть слышен.
Но еще не совсем кончились эти юношеские потехи, как доставленное ими удовольствие омрачилось печальною новостью. Это было известие об отпадении Иванки в Филиппополе. Выше мы сказали, что он, вместе с данным ему новым именем Алексея, в качестве царского зятя по внуку, получив у царя силу более чем какую следовало ему давать, наконец сделан был главою и начальником войск, расположенных в филиппопольской епархии для действования против соплеменных ему валахов. Пользуясь своим положением, он скоро стал полным господином всей области и совершенно подчинил ее управление своим видам, как человек хитрый и ловкий в исполнении зародившихся в душе планов и намерений. Так, он постоянно обучал преданных ему своих соплеменников военному делу, привлекая их к себе щедрыми наградами и снабжая оружием; воздвигал в пограничных с горою Эмом местах такие сильные укрепления, что сделал их почти совершенно неприступными. Получая oб этом сведения, царь все это одобрял, хвалил Алексея, осыпал его частыми и чрезвычайно большими {228} наградами, охотно выслушивал его советы и с удовольствием исполнял его желания. Правда, приближенные к государю лица, разбирая все действия этого человека, хотя находили их похвальными и прекрасными, тем не менее сомневались, чтобы он приводил их в исполнение в видах, благоприятствующих римскому правительству, и поэтому неоднократно убеждали императора отрешить Алексея от должности. «Едва ли, говорили они, иностранец, еще так недавно питавший непримиримую вражду к римлянам, мог мгновенно до такой степени перемениться, чтобы по искренней дружбе к ним стал строить для них в опасных местах крепости и укрепленные городки, увеличивать численность отрядов, сформированных из его соплеменников, и уменьшать состав римского войска, а в иных случаях даже совсем обходиться без его пособия под предлогом его склонности к неповиновению требованиям дисциплины! По всей вероятности, действуя таким образом он, напротив, питает в душе замысел достигнуть тиранической независимости в обладании страною, потому что, хотя иные люди не любят высказывать своих мыслей и подчас крепко держат язык за зубами, при всем том действия их большею частию яснее всяких слов обнаруживают то, что затаено у них на уме». Но все подобного рода добрые внушения были говорены глухому. Считая (предположенный) брак Алексея со своею внучкою Феодорою самым {229} несомненным ручательством, царь ни под каким видом не хотел допустить сомнения в его верности и бескорыстии, как будто, говорю, какая-нибудь злая сила, постоянно влекшая римское государство к падению, очаровала нашего венценосца в настоящем случае. Поэтому, когда вскоре за тем опасения подтвердились самым делом, весть об этом поразила его, как громом, и, не зная, за что взяться в столь неожиданно разразившемся бедствии, тем более что набор войска был затруднителен, он на первых порах послал к бунтовщику одного из его прежних близких друзей, именно одного евнуха, напомнить ему о заключенных с ним условиях и о том, что с самого того времени, как передался он на сторону римлян, он ни разу не видел от царя никакой немилости, ничего, что было бы несообразно с открытыми ему надеждами в будущем, и всегда пользовался неизменным царским благоволением. Вслед за евнухом двинулись молодые царские зятья со всею свитою придворных сановников, родственников царских, и со всеми солдатами, сколько их нашлось тогда во дворце. Между тем негодный скопец, прибывши к Алексею, не только ничего не сделал для достижения предположенной цели, но своим приездом заставил его еще решительнее взяться за начатое дело, безрассудно предупредивши на счет немедленного нападения со стороны римлян и таким образом подавши ему мысль оставить равнины, броситься {230} в горы и там искать спасения себе и своей соплеменной мятежнической дружине. Правда, царские зятья и протостратор Мануил Камиц далеко преследовали мятежника своими отрядами; общее взаимное соревнование одушевляло их войска изумительною энергиею, но так как благоприятное время было уже потеряно и добыча ускользнула, то одушевление скоро исчезло. Хотя самые горячие предлагали преследовать Алексея далее и искать его среди самых гор, но более благоразумные считали лучшим вместо того, чтобы гоняться за орлом по скалам и утесам, искать след змеи в горных ущельях или дразнить в логовище свирепого вепря, неоднократно встречавшего грудью нападения своих противников, обойти укрепления, которые построил и соорудил Алексей, и привести их к покорности царю. Это последнее мнение взяло перевес, и было признано лучшим; поэтому римляне подступили теперь к крепости, построенной Алексеем при самой подошве горы в так называемом месте Кричимском. После весьма больших трудов и геройских подвигов со стороны всего нашего войска отряжено было несколько отборных солдат поставить лестницы к крепостной стене. Во главе отряда первым впереди всех двинулся храбрый Георгий Палеолог. Наконец крепость была взята, а вслед за нею сдались и некоторые другие укрепления, частию с бою, частию на капитуляцию. Со своей стороны Алексей, человек {231} находчивый и неистощимо изобретательный в делах воинских, показал при этом в настоящей борьбе с римлянами также множество доказательств своей стратегической опытности. Наконец одним подобного рода весьма искусным маневром ему удалось взять в плен в числе других римлян самого протостратора. Именно, он выгнал из гор на равнину огромное стадо быков и поручил своим соплеменникам провожать его вместе с толпою пленных римлян по направлению к Эму, как будто бы в виде добычи, следующей на часть обладателя Загорья, Иоанна, или в виде подарка ему за дружеский договор и союз, заключенный им с Алексеем против римского государства; между тем сам сел в засаду, надеясь заманить римлян на эту приманку, потому что он знал жадность и страсть их к корысти, знал также, что как скоро они увидят при этом еще близких своему сердцу пленников, положивших за них душу, то увлекутся и не примут никаких мер предосторожности для своего собственного обезопасения. Действительно, как он рассчитывал, так точно в скором времени римляне и поступили. Едва только услышал протостратор о мнимой отправке транспорта, немедленно выступил из Ватрахокастра, где стоял лагерем, и прибыл в Вактунье. Обольстившись видимостью и не догадавшись об Алексеевом замысле, он приказал войску грабить все, что было на глазах, а сам {232} вроде постороннего зрителя, разъезжая на невооруженном коне, любовался этою картиною. Тогда Алексей, нагрянув из засады, окружил протостратора со всех сторон и таким образом, накрыв нашего полководца своим войском, как будто неводом, или сетями, взял егo в плен. Эта ловкая выдумка и хитрость мятежника окончательно обескуражила остальное римское войско и напротив одушевила новою бодростью мятежную сторону. Римляне уже не думали о победе, или даже не осмеливались более стать лицом к лицу с Алексеем и померяться с ним силами; держась около Филиппополя, они желали только, чтобы Алексей по крайней мере этот город оставил в покое. Со своей стороны мятежник, прочно утвердив свою власть во всех замках и крепостях, лежащих на горных возвышенностях по смежности с Эмом и почти неприступных как по высоте своего положения, так и по неудобности путей, ведущих к ним, распространил свое влияние и на другие части области. Так он возмутил и отторг от римлян всю местность от Мосинополя до самой Ксанфии и от горы Пангэя до Авдир. Затем, склонив на свою сторону {233} округ смолян, он опустошил все сопредельные с ним места подобно моровой язве: римлян брал в плен и предавал смерти, или иногда отпускал, взявши выкуп, а своих соплеменников, которые передавались ему добровольно, оставлял в покое на их местах. Постоянно распространяя таким образом более и более свое влияние, Алексей сделался гораздо опаснее всех прежних мятежников и дошел до такой лютости (которую варвары большею частию считают мужеством), что за своими пирами резал на куски взятых на войне в плен римлян. Между тем царь, как оказалось из его распоряжений, счел плен протостратора выгодной, счастливой и прекрасной находкой для себя. Он немедленно присвоил себе его непомерное и истинно царственное имущество, разыскав и отобрав в свою пользу все до последней мелочи, жену же его и сына по неизвестной причине осудил на заключение в темницу и под исход весны двинулся наконец сам в поход, отправившись в Кипселлы в то самое время, когда обратило на себя общее внимание новое учение о святых и божественных тайнах. Учение это произвело тогда между христианами разделение на противные партии; так что и на улицах, и на площадях всякий по-своему толковал {234} о предмете, долженствовавшем возбуждать благоговейное молчание.
После Георгия Ксифилина, который управлял церковью семь лет, вступил на патриарший престол Иоанн Каматир. Новый патриарх сознавал свой долг исторгнуть с корнем упомянутое новое учение, родившееся и созревшее в дни Ксифилина, предать анафеме виновника его лжемонаха Сикидита, как ересиарха, вводящего новые догматы, и положить конец превратным толкам, так чтобы по его примеру каждый опять смотрел на таинство, как на таинство. Прибегая для достижения предположенной цели к пособию логических выводов и доказательств, он направлял их поэтому к возбуждению в противнике того убеждения, что предмет поднятого вопроса по своей вышеестественности устраняет все искусственные и хитросплетенные соображения. Точно так же в своих катехизических поучениях, предвозвещавших наступление узаконенных дней поста и имевших целью возбудить подвижников духовной борьбы к предстоявшему подвигу, коснувшись отчасти нового догматического вопроса, он прошел молчанием, как этот вопрос был поднят, как он сам его решает и что говорят противники, конечно, чтобы таким образом отнять у них всякий повод к спору, и, разбирая поднятый вопрос, указывал на ту особенность в нем, что его предмета они не могли ни попять всецело, ни даже обнять когда-либо {235} своим умом. Вопрос состоял именно в следующем: «святое тело Христово, которого мы приобщаемся, так ли нетленно, каким оно стало после страданий и воскресения, или тленно, каким оно было до страданий?» Одни утверждали, что оно нетленно, так как приобщение божественных таин, по словам великого в богословии Кирилла, есть некоторого рода исповедание и воспоминание того, что Господь ради нас умер и воскрес, так как каждый из нас, принимая частицу, приемлет всецелого Христа, осязанного Фомою, и, наконец так как оно снедается после воскресения. В самом деле, например, Иоанн Златоуст говорит касательно этого: «О чудо! Восседающий одесную Отца приемлется нашими грешными руками»; или еще: «Он расцвел в законе, возрос в пророках, созрел на кресте, снедается по воскресении!» Притом же снедается не иное какое-либо тело, но именно то самое, которое одержало победу над смертью и стало предначатком нашей жизни. Подобно тому, как небольшое количество закваски, по словам Апостола, проникает и уподобляет себе все тесто, так и бессмертное тело Господа, быв воспринимаемо нашим телом, переделывает и изменяет его на подобие себе. В подтверждение изложенных мыслей иные указывали также на следующее место из творений светильника церкви, Евтихия: «Итак приобщающийся, принимая часть даров, принимает всецело все святое тело и {236} всю честную кровь Господа; ибо (тело Христово) в таинстве приобщения разделяется всем неразделимо, подобно тому, как какая-нибудь печать, оставивши на разных предметах множество оттисков и отпечатков своей формы, остается по отпечатании их одна и та же, не уменьшаясь и не изменяясь от числа оттисков, сколько бы их ни было, или как звук голоса, быв произнесен кем-нибудь и разлившись в воздухе, всецело весь остается в устах того, кто его произнес, и в тоже время, по мере своего разлития в воздухе, всецело весь достигает слуха разных лиц, так что никто из слушателей не воспринимает его более или менее в известной части, но все одинаково усвояют в совершенно полной и нераздельной целости, сколько бы тысяч или десятков тысяч их ни было, хотя он также есть тело, потому что звук есть не что иное, как сотрясающийся воздух. Равным образом никто не должен допускать сомнения, чтобы нетленная по совершении таинственного священнодействия и после святого воскресения, бессмертная, святая и животворящая кровь Господня, содержащаяся в наружно представляющих ее веществах, вследствие многократных совершений таинственного священнодействия могла утрачивать полноту своих сил, а не пребывала, еще действительнее, чем это могут выразить вышеприведенные уподобления, одинаково всецелою во всех». Но между тем как одни, представляя изложенные {237} доказательства, приводили также много других свидетельств Церкви (в подтверждение своего мнения), принадлежащие к другой партии утверждали, что таинство евхаристии не есть исповедание воскресения, а есть только жертвоприношение, что, следовательно, (тело Христово в таинстве) тленно, безжизненно и бездушно, и приступающий к приобщению приемлет не всего Христа, но только часть Его, так как части только и приобщается. В самом деле, рассуждали они, если бы оно было нетленно, жизненно и одушевленно, то вместе с этим оно было бы неосязаемо и невидимо, его невозможно было бы тогда раскусывать и разжевывать зубами, и при подобном раздроблении его на части не чувствовалось бы никакого усилия, или напряжения; потому что, говорили они, как бы отвергая таким образом воскресение тел (знали ли только, что говорили!), и мы по воскресении отнюдь не будем подлежать осязанию, зрению или какой-нибудь определенной человекообразной форме, но будем носиться подобно бестелесным теням. В связи с этою последнею мыслью они настаивали, что вшествие Господа к ученикам, когда двери (горницы, в которой собрались ученики) были заперты, было не чудом, но естественным и свойственным всякому воскресшему из мертвых вшествием. Само собою очевидно, {23} {238} однако, что в действительности для их мнения нельзя найти ни малейшего основания в слове Божием, и оно представляет собою не более как дерзкое и бездоказательное поругание над образом мыслей тех, которые, веруя, что человек Божий чрез eдинeниe и общение (со Христом в таинстве причащения) сподобляется нетления и начатков божественной жизни, согласно с этим признают нетленным и то, чего он приобщается.
Итак, император, заявивши свой голос в поднятом богословском вопросе в пользу более справедливого мнения, прибыл, как я сказал, в Кипселлы и, приняв под свое начальство собравшиеся там войска, отступил в Орестиаду. Здесь он провел довольно много времени в нерешимости, не зная, за что взяться. Неприятель был силен и страшен, {239} а его собственное войско, напротив, трепетало при одной мысли о встрече с врагом. Многим казалось уже, что прибытием к войску царь только уронил свое имя, что он не только не принес никакой пользы делу, но своим отступлением внушил варвару еще более дерзкой самоуверенности. Время показало, однако, что царь употреблял между тем все усилия как-нибудь выскользнуть и вывернуться из своих тесных и безвыходных обстоятельств. Он послал к Алексею самых приближеннейших к себе людей с предложением мирных условий; с другой стороны замышлял план коварного умерщвления его; а в то же время не отказывался совсем и от войны. Так именно, двинувшись с войском и вступив в филиппопольскую епархию, он стал лагерем под крепостью Стенимахом, в которую стеклось, с надеждою найти убежище, множество варваров, окружил ее со всех сторон войсками, взял силою и обратил в рабство всех, кто в ней был. Между тем мятежник ни под каким видом не соглашался лично явиться к царю и даже слышать не хотел о мирных переговорах иначе, как под условием, чтобы император письменным актом уступил ему все покоренные им области и города и с царскими почестями прислал к нему обрученную его невесту Феодору. Когда наконец мирные условия, каких требовал Алексей, были приняты, утверждены и подтверждены с {240} обеих сторон клятвами, император в заключение дозволил себе поступок, по моему мнению, едва ли сообразный с достоинством военачальников и царей, которым более всех и прежде всего другого для собственной выгоды необходимо уважать святость клятв. После клятвенного, как я сказал, подтверждения с обеих сторон мирных условий, он упросил прибыть к себе Алексея чрез старшего зятя своего, Алексея же, которого посылал к нему с божественным евангелием в поручительство святости своих обещаний, и таким образом заманив его к себе, приказал связать его и заключить в оковы, в превратном смысле приводя в свое оправдание известное место из псалмов Давидовых: с преподобным преподобен будеши и со строптивым развратишися. Затем он без труда возвратил под свою власть все города и крепости, которыми владел Алексей, заставил брата его Митю бежать в изгнание и по совершении всего этого возвратился в Византию.
Здесь он нашел, что супруга его Евфросиния сидела дома также не без дела, но мужественно {241} выдержала в его отсутствие борьбу с бунтовщиками и народными возмутителями, распутав, как Пенелопа свою ткань, замыслы, хитросплетенные одним из Контостефанов. Все это было бы прекрасно и тем более заслуживало бы удивления, что было делом слабой женской руки, если бы ее свобода знала меру и не выступала из границ. К сожалению, беспредельная необузданность и безудержность государыни портила и затмевала даже то, что в ее жизни, по-видимому, совершенно согласовалось с требованиями долга и благоприличия, омрачая ее светлую сторону возмутительными выходками, как солнце облаками. Увлекаясь страстию проникнуть в будущее, она вдавалась в разные постыдные гаданья и прорицанья и вообще дозволяла себе множество непристойных вещей. Так она отрубила нос «калидонскому вепрю», медной статуе в ипподроме, представлявшей зверя с поднятою щетиною и оскаленными клыками бросающимся на льва; жестоко высекла пo спине знаменитого «Геркулеса», дивное произведение Лизимаха, представлявшее героя лежащим на разостланной львиной коже, опершись головою на руку, и оплакивающим свою судьбу. Увы, бедный Геркулес, какому бесчестию, какому позору публично подвергся ты, отважный и неустрашимый герой! Мог ли когда-нибудь Еврисфей {242} предложить тебе подобное испытание? В состоянии ли была Омфала, эта опытная прелестница и хитрая бабенка, поступить с тобою так презрительно? Но бесстыдные выходки государыни простирались еще далее. Иным статуям, изображавшим мужчин, она поотбила половые органы; другие обезглавила ударами молота по голове. За то в каких непристойных выражениях не отзывались о ней в городе, и какою поносною бранью не ругал ее народ за такие деяния? Некоторые лавочники выучили даже способных подражать человеческому голосу певчих птиц, постоянно повторяя при них одно и то же самое общеупотребительное в то время выражение, распевать по улицам и перекресткам слова: «Справедливости, граждане»! Не обращая внимания на все подобные толки, государыня в мужском наряде, с ловчей птицею в руке, в сопровождении свиты охотников и ловчих отправлялась на охоту и предавалась всем наслаждениям натравливанья, подуськиванья и разных охотничьих криков.
Около этого времени представлялся императору сатрап Иконии Кайхозрой: он был в остроконечном персидском тюрбане на голове и в одежде, усеянной по ткани множеством разных золотых цветов. Желая сказать несколько слов о роде этого персиянина, я сделаю {243} теперь небольшое отступление, но затем снова немедленно ворочусь к порядку моего рассказа. У Клич-Асфлана, султана иконийского, который в прежние времена был очень силен, несколько раз воевал с царем Мануилом и неоднократно увенчивался лаврами побед, было много сыновей. Он оставил Амасию, Анкиру, Дорилей и другие богатые понтийские города в удел Масуту; Мелитина, Кесария и с нею Колония, что ныне называется Таксары, достались Коппатину; Аминс, Докию и другие приморские города получил во власть Рукратин; наконец Кайхозрой, о котором я сейчас упомянул, княжил в Иконии, владея Ликаониею, Памфилиею и всей той стороною до самого Катиаия. По смерти Коппатина из-за его сатрапии начался спор между Рукратином, владетелем Докии, и Масутом, правителем Анкиры. Один из них, именно Рукратин, будучи более даровит от природы и более опытен в военном деле, пересилил соперничавшего с собою брата и одержал над ним верх. Сделавшись вследствие этой победы еще сильнее, Рукратин отнял, однако, у Масута, который между тем изъявил покорность и обратился к его родственным чувствам, только часть его собственной области, предоставив ему по-прежнему владеть остальною частью удела. Но зато он воспылал неукротимою злобой против Кайхозроя, давно уже питая страсть овладеть Икониею, как отцовским престолом, и вообще ненавидя его, как христианина по матери. {244} С этою целью он послал к нему послов с требованием, чтобы Кайхозрой уступил ему Иконию и отказался от всей своей области, если только желает добра себе и не хочет напрасно подвергать свои города с их жителями и народонаселением всем ужасам войны: так напыщен и обуян был гордостью этот варвар, заносясь выше облаков и, как тлетворный яд, далеко распространяя и разливая вокруг себя свое губительное влияние. В таких обстоятельствах Кайхозрой, пользуясь перемирием, явился к императору, подражая в этом отношении примеру своего родителя, который также во время взаимных распрей со своими родственниками, по смерти отца своего Масута, прибегал к покровительству царя Мануила, как к несокрушимому якорю и спасительному пристанищу. Но между тем как Клич-Асфлан не только не обманулся в своих надеждах, но получил такое великолепное пособие, какого даже не ожидал, Кайхозрой встретил самое слабое сочувствие, в высшей степени не удовлетворившее его ожиданий, и возвратился домой, не получивши никакой помощи для борьбы с братом. Еще не успел он вступить собственно в Иконию, как Рукратин напал на него, выгнал его из его владений и принудил бежать в Армению к Левуну. Этот человек принял {245} Кайхозроя с почетом, любезно и даже дружески, хотя им часто случалось вести между собою войну; потому что естественное чувство внушает людям сострадание не только к родственникам и единоплеменникам, когда они в несчастии, но и к чужестранцам, неизвестным и часто даже к врагам, когда они прибегают к защите и умоляют о человеколюбии. Однако когда он стал просить о деятельном участии в своей судьбе и возвращении себя на свой прежний престол, Левун решительно отказался, говоря, что связан союзом с Рукратином и не видит возможности подать ему помощь без кровопролития. Вследствие этого Кайхозрой опять отправился к царю, надеясь при его помощи как-нибудь возвратить свою власть, но и опять ошибся в расчете и жил теперь между римлянами, далеко не пользуясь тем почетом, который соответствовал бы знатности его происхождения.
В следующий год валахи вместе с команами опять произвели нашествие на римские владения и, опустошив самые лучшие области, возвратились обратно, не встретив нигде сопротивления. Может быть, они подступили бы даже к земляным воротам Константинополя и устремились против самой столицы, если бы христианнейший народ русский и стоящие {246} во главе его князья, частию по собственному побуждению, частию уступая мольбам своего архипастыря, не показали в высшей степени замечательной и искренней готовности помочь римлянам, приняв участие в них, как народе христианском, каждый год несколько раз подвергающемся нашествию варваров, пленению и продаже в рабство народам нехристианским. Именнo Роман, князь галицкий, быстро приготовившись, собрал храбрую и многочисленную дружину, напал на коман и, безостановочно прошедши их землю, разграбил и опустошил ее. Повторив несколько раз такое нападение во славу и величие святой христианской веры, которой самая малейшая частица, каково, например, зерно горчичное, способна переставлять горы и передвигать утесы, он остановил набеги коман и прекратил те ужасные бедствия, которые терпели от них римляне, подавши таким образом единоверному народу неожиданную помощь, непредвиденное заступление и, так сказать, самим Богом ниспосланную защиту. Сверх того загорелись тогда распри между самими этими тавроскифами; именно, этот же самый Роман и правитель Киева Рюрик обагрили мечи в крови своих единоплеменников. Из них Роман, как более крепкий силою и более славный искусством, одержал победу, причем также истребил множество коман, которые помогали в борьбе Рюрику, составляя сильнейшую и могущественнейшую часть его войска.
{247}
Не лишено исторического интереса и следующее происшествие. Был один банкир, по прозванию Каломодий. Много раз предпринимавши трудные и далекие путешествия по торговым делам, он накопил своею оборотливостью огромные деньги. При всем том это был скряга, готовый умереть на своих мешках, для которого не было ничего выше барыша. Часто возбуждал он своим непомерным богатством разные покушения против себя со стороны корыстолюбивых правительственных особ; несмотря на то, постоянно богател и разрастался, как Алкиноев сад, или золотая весна, прибавляя и приращая не грушу к груше и фигу к фиге, но золото к золоту и серебро к серебру. Одним словом, это было настоящее древо познания добра и зла, процветавшее среди рынка и торговых площадей города, как некогда среди Эдема. И как тогда красивый вид плодов заповедного дерева пленил наших прародителей, так и теперь золотистый их блеск соблазнил царских казначеев на попытку обобрать его начисто. Но едва только они наложили руки на Каломодия, как это произвело ужасное смятение во всем городе, и таким образом, можно сказать, они потерпели еще бoльшую неудачу, чем прародители. Те, по крайней мере, успели сорвать и вкусить плод, не ограничившись грешным наслаждением одного только {248} его созерцания, и уже после того подверглись праведному наказанию; а этим не удалось даже взглянуть в своих руках на деньги, и они, напрасно обнаружив свою алчность, испытали участь Тантала. Источник был подле, но напиться из него не было возможности, и как они ни порывались зачерпнуть, золото решительно утекло из их рук. Все лавочники, услышав с вечера об аресте Каломодия и зная его настоящую причину, поутру собрались толпою, бросились в храм Божий, окружили патриарха (это был Иоанн Каматир) и почти грозили разорвать его и выбросить за окно вниз головою, если он, немедленно отправив к царю послание, не возвратит им при помощи этой духовной свирели Каломодия, как унесенную и погибшую овцу. С трудом успокоив народное движение своим красноречием и живым сочувствием его цели, патриарх действительно возвратил им Каломодия, как овча обретенное, и притом так, что похитившие его волченята не успели ни содрать с него золотой шкурки, ни даже остричь серебряную шерстку.
Таким образом это волнение обошлось без крови и из трагического и печального по началу превратилось в комическое и забавное. Но спустя несколько времени, возникло другое бедствие, которое дошло и до пролития крови. Некто Иоанн, по прозванию Лагос, получив от царя под свое начальство преторианскую {249} тюрьму, вздумал извлекать отсюда для себя и для прикосновенных делу лиц деньги, идея до такой степени гадкая, что я, по долгу историка, не в состоянии найти для нее более приличного эпитета! Не довольствуясь обращением в свою пользу подаяний, приносимых людьми благочестивыми узникам на помин души, он по ночам выпускал из тюрьмы и из заключения самых отъявленных воров, и они, произведши по домам секретные поиски, приносили ему добычу. Затем часть награбленного он разделял между ворами в награду за их нечестивые подвиги, а прочее присоединял, куда не следовало, с виду разыгрывая, при всей дерзости своего беззакония пред Богом, роль верного исполнителя службы. Многие уже доносили царю о преступных действиях этого Лагоса, но он, обещая исправить зло, постоянно откладывал свое решение, как будто его непреодолимо что-нибудь удерживало. Поэтому Лагос нисколько не трусил за свои проделки и даже совершенно открыто продолжал по-прежнему злодействовать, как будто отправляя самую невинную должность. Раз он взял под арест одного ремесленника, дал ему хорошее число палок в спину и присудил обрить ему голову. Это произвело мятеж между более горячими горожанами и {250} особенно между товарищами по ремеслу с пострадавшим. Смятение обняло весь город, и значительная толпа ремесленников бросилась в преторию с намерением поймать Лагоса, но он убежал быстрее зайца и исчез оттуда. В то же время новые толпы народа устремились в великую церковь с целью провозгласить другого царя. Оказалось впрочем, что храм уже был занят отряженными для его охранения секироносцами. Между тем, не оставляя претории, народ осыпал государя разного рода неприличными шутками. Царь, которого в это время не было в городе и который находился тогда в Хрисополе, послал отряд лейб-гвардии занять преторию. Но едва только появился с этим отрядом эпарх столицы Константин Торник, как чернь, раздраженная одним видом эпарха, встретила его камнями, рассеяла весь отряд лейб-гвардейцев, потом выломала ворота претории, выпустила на волю всех заключенных, разграбила устроенный там христианский храм и до основания разрушила сарацинскую молельню. Сделав все этo без всякого смысла, мятежники подступили к так называемой медной тюрьме с целью и там распорядиться {251} подобным же образом. Однако когда один из зятьев царя (то был Алексей Палеолог) привел с собою царское войско, волнение начало утихать, хотя отнюдь не прекратилось совершенно. Нисколько не вооруженные, с одними кулаками, и только впоследствии отчасти вооружившись кое-как, мятежники напали на царские войска, все закованные в латы, обрекая себя на смерть без всякой цели и без славы. Иные взобрались на крыши и оттуда бросали черепицами; другие прямо швыряли камни; наконец, некоторые стреляли из луков. Словом сказать, весь этот день раздражение было в разгаре. К вечеру мятежники разошлись по домам; а на другой день не было уже ни ропота, ни попыток к вторичной битве.
Едва миновало это бедствие, как восстал против императора некто из рода Комниных, по имени Иоанн. У этого человека было огромное брюхо, и по структуре тела он очень походил на бочку, почему и прозван был Толстым. Неожиданно ворвавшись в великую церковь, Иоанн возложил на себя один из венцов, висящих вокруг святой трапезы, и в таком виде представился народу. С толпою соумышленников (а их было весьма много, и притом почти все из знатного рода), в сопровождении народа, собравшегося в значительной массе по слуху о совершавшемся происшествии, он беспрепятственно вступил потом в большой дворец, сел на раззолоченный {252} трон и занялся назначением разных лиц на высшие должности; между тем чернь вместе с некоторыми соучастниками восстания, бродя по улицам и площадям и заняв береговые части города, провозглашала его римским императором и грабила богатые дома. С наступлением ночи Иоанн не позаботился, как следовало бы, ни поставить стражу при дворце, ни даже восстановить его выломанные ворота; но, как будто не предстояло более никакой опасности и не оставалось уже ни одного противника, отдувался подобно дельфину, истреблял целые кувшины воды, страдая, как все толстяки, непомерною жаждою, и отирал лившиеся ручьями капли пота и горячей испарины. Войско его, блуждая около ипподрома, бродило туда и сюда; а чернь с закатом солнца рассеялась, как стая птиц, нетерпеливо желая дождаться скорее утра, чтобы потом, собравшись, опять ломать лучшие дома и грабить, что в них есть. В это время царь послал свою свиту и бывших при себе родственников с приказанием под покровом ночи напасть на Иоанна, рассчитывая, что по наступлении дня городская чернь не захочет остаться праздною, но с раннего утра соберется к бунтовщику еще гораздо в большем количестве и с более неукротимым характером, чем накануне, чтобы принять участие в его деле и всеми мерами противостать им. Севши на суда, царский отряд пристал к берегу Одигийского монастыря и здесь соединился {253} с тяжело вооруженными царскими секироносцами (потому что в вооружении неудобно было пробираться им среди города). Затем, нечаянно столкнувшись близ театра с партиею соучастников Иоанна, царские посланные легко рассеяли их, без всякого труда проникли к Иоанну, убили его, как животное, нанесши ему ужасные раны, и его отрубленную голову принесли к царю. Голова мятежника, еще истекая кровью, со страшно оскаленным ртом и моргающими глазами, была на петле поднята среди торговой площади на показ всем, а труп на носилках был выставлен под открытым небом у южных ворот влахернского дворца. Глядя вниз с высоты царского жилья, надстроенного над этими воротами, царь любовался на труп бедного Иоанна, раздувшийся толще быка, торжествовал от радости и хвастал счастливым окончанием всего дела. Впоследствии тело было взято отсюда и брошено на съедение собакам и птицам, что показалось, однако, всем в некоторой степени уже зверством и бесчеловечием! Соучастники Иоанна были арестованы, подвергнуты пыткам для дознания всех его соумышленников, закованы и заключены в темницы.
Но вот какого рода дело возбудил уже сам император! Поручив под команду одному человеку, по имени и прозванию Константину Франгопулу, шесть военных судов, царь послал его в Евксинский Понт, по-видимому, {254} для того, чтобы разыскать груз одного корабля, плывшего из Фазиса в Византию и потерпевшего крушение около Керасуня, в сущности же за тем, чтобы напасть на купеческие корабли, шедшие с грузом в город Аминс, и разграбить их товары. Отправившись по царскому повелению в Евксин, Франгопул безо всякой пощады ограбил все без исключения корабли, какие только шли с грузом товаров в Византию или возвращались из нее обратно, сдавши свои товары и нагрузившись другими, и через два месяца воротился назад, часть купцов, которых деньги обратил в свою собственную пользу, предавши смерти и потопивши в море, а другую часть пустив на волю, как говорится, голее песта. Эти последние по прибытии в Константинополь много раз жаловались на беззаконно нанесенную им обиду, обращались с мольбою и в судебные места, и во дворец, и в патриаршие палаты, но не могли склонить царя к милосердию, так как их товары были уже обращены в деньги и в этом виде, раз навсегда, поступили в царскую казну. Тогда те из них, которые были из Иконии, принесли жалобу Рукратину. Рукратин через послов обратился к царю с требованием {255} возврата их имуществ; между прочим тогда шли переговоры о заключении дружественного союза; но царь, назвав Франгопула своим ослушником, снова отклонил от себя всякую ответственность за его злодеяния, надеясь таким образом защититься ложью и споря против очевидности. Однако при заключении договора Рукратин кроме других платежей получил от царя еще пятьдесят мин серебра особенно, в вознаграждение убытков, понесенных ограбленными купцами; за то царь, со своей стороны, почти в тo же самое время был пойман Рукратином в покушении на его жизнь. Огромными обещаниями царь склонил на свое предложение одного хасисийца и, вручив ему собственноручное письмо к Рукратину, как знак искренней дружбы к своему союзнику, послал его умертвить султана. Но хасисиец был пойман, письмо открыто, все дело обнаружилось; таким образом договор был нарушен, и турки начали опять свои опустошительные набеги на восточные города империи. Между тем в это время, по молодости и по самоуправству, поднял возмущение против императора незаконнорожденный сын севастократора Иоанна Михаил, которому поручено было собрать подати в милассийской {256} епархии. Он был разбит в сражении с царским войском, но спасся бегством и прибег под покровительство Рукратина, который по ненависти к царю принял его самым ласковым образом. Получив от Рукратина войско, Михаил также вторгся в примеандрские города и свирепствовал в них жесточе, неумолимее и кровожаднее всех иноплеменников. Если что было самою главною причиною упадка римской империи, опустошения ее областей, разрушения ее городов, а наконец и совершенного ее падения, то это были мятежники и искатели престола из рода Комниных. Убегая к народам, враждебным римлянам, они становились смертельною язвою своего отечества; тогда как, живя среди нас, были самыми бесполезными, самыми пустыми людьми, совершенно неспособными руководить, распоряжать, или управлять делами.
По случаю возмущения Михаилова царь около месяца листопада ездил на восток и на возвратном пути заехал в Пифии, желая купаться в тамошних теплых водах. Насладившись {257} вдоволь ваннами и питьем воды, он захотел покататься по морю еще, потому что прелести суши и прелести моря постоянно соперничали и спорили между собою за превосходство в душе этого государя, одерживая блестящую победу попеременно, то те, то другие. Итак, севши на императорский корабль, он мимо Астакинского залива направился прямо к островкам, лежащим почти подле самого Константинополя. Вдруг поднялась буря; высоко вздымались волны; корабль начало опрокидывать носом на корму, и, залитый со всех сторон водою, он готов был совершенно погрузиться в море. Корабельщики пришли в ужас и истощили все усилия; отовсюду раздавались крики, воззвания к Богу, отчаянные стоны и вопли пассажиров, а ехали с царем все люди знатные обоего пола, которым особенно мила земля, когда они на ней, и теперь еще была милее при неизвестности, удастся ли кому ее увидеть. Впрочем, натерпевшись страха и разных бед, наши путники, с отрадою в душе, кое-как пристали наконец к острову Принкину и, когда волна утихла, переехали отсюда в Халкидон: здесь отдохнули от головной боли, оправились после морской пирушки, забыли все свои беды, опасности и беспокойства и затем перебрались отсюда в большой дворец, так как решено было устроить конские скачки и потешить народ {258} театральными представлениями. Когда и это все благополучно кончилось, царь хотел немедленно отправиться в Влахерны, но тут наступило несчастное для римлян время (известно, что наши императоры и шагу не смеют ступить, не посоветовавшись наперед с положением звезд), и таким образом первую неделю поста он поневоле провел в большом дворце. Наконец, шестой день этой недели оказался счастливым для переезда, особенно тому, кто поднимется в путь с раннего утра, поэтому царь решился двинуться до свету, чтобы прибыть во Влахерны еще до солнечного восхода. Триера была уже готова и в ожидании отъезда слегка качалась на волнах у дворцового берега; все царские родственники с факелами собрались к царю, чтобы вместе с ним отправиться в дорогу: но Бог восхотел показать теперь, что Он один есть Владыка часов и времен и что от Него единственно зависит счастье или неблагоприятность путей наших. Перед тем самым местом, где стояло в покоях царское ложе, вдруг сам собою провалился пол, и под ним образовалась довольно значительная расселина. Между тем, как царь чудесным {259} образом спасся от опасности, зять его Алексей Палеолог и несколько других человек были увлечены падением и потерпели сильные ушибы, а один евнух убился совсем до смерти, упавши на самое дно провала. Что почувствовал, или почувствовал ли государь при этом раскаяние в своем суеверии, не могу сказать, но что было далее за тем, то и буду рассказывать.
У царя Алексея была третья дочь, по имени Евдокия, которую еще в то время, когда ее родитель, бегая от Андроника, скитался по Палестине между измаильтянами, дядя ее Исаак выдал за Стефана, одного из сыновей Неемана. Это был тривалльский князь, но, не долго правив после того своим народом, он удалился на Папикийскую гору и посвятил себя монашеской жизни. Сын его Стефан долгое время держал Евдокию в чести, как вместе с собою наследницу отцовского престола, и прижил от нее детей, но {260} все изменяющее и все извращающее время расстроило их единодушие и прежнюю любовь, не дав дожить им до последнего вздоха жизни в том искреннем и задушевном согласии, которое умными супругами считается верхом человеческого благополучия. Муж упрекал жену в неумеренном сладострастии; жена укоряла мужа за то, что с ранней зари он принимался за пьянство, забывал свой сосуд и {261} пресыщался запретными плодами. Взаимное несогласие постоянно таким образом росло более и более и наконец выразилось со стороны Стефана самым варварским поступком против его супруги. Выдумал ли он, или и правду говорил, будто застал Евдокию в прелюбодеянии, во всяком случае, oн снял с нее все женские одежды, оставил на ней одну последнюю тоненькую рубашку, обрезав и ту со всех сторон, так что она едва прикрывала обнаженные члены, и в этом бесчестном виде прогнал ее от себя и пустил на все стороны. Брат Стефана Волк, возмущаясь таким в высшей степени скандальным, грубым и взбалмошным поступком с Евдокиею своего единокровного, упрекал его в бесчеловечии {262} и умолял подавить безумный гнев, смягчиться сколько-нибудь, вспомнить о величии рода Евдокии, пожалеть наконец самого себя, потому что подобного рода срамное дело не принесет чести и ему; но, не успевши отклонить его упрямого и безжалостного решения, по необходимости должен был ограничиться тем, что оказал Евдокии со своей стороны всякое содействие и с подобающею честью отправил ее в Диррахий. Узнав обо всем происшествии, отец выслал дочери двуглавые носилки, монисты, ожерелья, равно как разные другие принадлежности царственного женского наряда, и взял ее к себе в дом. Потом названные нами сыновья Неемана, забыв братскую любовь, поссорились и сами между собою и, начав междоусобную распрю, вошли в один разряд с теми братьями, о которых мы не так давно сказали, что властолюбие и испорченность нравов подавили в них все естественные чувства природы: Волк, одержав перевес, лишил Стефана престола и изгнал из отечества. Так пример братоубийства, показанный в Царьграде, сделался как бы образцом, моделью или даже общим правилом для всех концов земли; так что не только персидские, тавроскифские, далматские, как теперь, или несколько позже паннонские государи, но и владетельные лица разных других народов, обнажив мечи против единокровных родственников, наполнили свои отечества убийствами и мятежами!
{263}
Около этого времени выступил из Мизии Иоанн с огромным и страшно вооруженным войском и, окружив Констанцию, знатный город в пределах родопских, взял ее почти безо всякого сопротивления. Разрушив стены Констанции, он двинулся отсюда далее, подступил к Варне, осадил ее и мужественно взял приступом почти на шестой день страстной недели. Так как осажденные, большей частию храбрейшие люди нашего войска, или латиняне, оказали ему сильное сопротивление, то он построил четырехугольную машину, равную по длине широте рва, а по высоте стенам города, придвинул эту машину на колесах к самому рву и, опрокинув ее в ров, одновременно достиг двух целей, так что одна и та же машина послужила ему мостом через ров и вместе лестницею, достигавшею до высоты городских стен. Таким образом на третий день Варна была в его руках. Не побоявшись и не постыдившись ни святости дня (это было в ту преблагословенную субботу, в которую Христос плотию почил во гробе), ни Христова имени, которое он только произносил устами, как бы подстрекаемый кровожадными демонами, варвар всех, кого взял в плен, живыми бросил в ров и, засыпав в уровень землею, заживо похоронил в нем, как в одной общей могиле. После этого он разрушил самые стены Варны и возвратился в {264} Мизию, ознаменовав священнейшую субботу и царственнейший день в году такою кровавою тризною и такими адскими жертвоприношениями!
Между тем, как все это происходило, протостратор Мануил Камиц, долгое время томившийся пленником в Мизии, обратился к царю, своему двоюродному брату, с просьбою выкупить его на его же собственные деньги и не оставлять так долго, как будто какого-нибудь злодея, в плену у варваров. Не успев склонить царя своими мольбами, в отчаянии он обратился с тою же просьбою о выкупе к своему зятю Хрису; и так как Хрис исполнил его желание, то он из Мизии прибыл в Просак. Отсюда он снова обратился к царю с неотступною мольбою уплатить за него Хрису выкуп, простиравшийся до двух центенариев золота, выставляя на вид, что одни деньги, конфискованные у него императором, составляли гораздо более значительную сумму, не говоря уже об огромном количестве серебряных и золотых сосудов, о шелковых тканях и разных дорогих одеждах, изобилие которых делало его богатейшим человеком в мире. Однако император, положив на одну чашку умственных весов свое родственное чувство к протостратору, а на другую его деньги, и взвесив их обе, нашел, что вторая чашка гораздо тяжелее, и вследствие {265} того по-прежнему не обращал ни малейшего внимания на его послания. Тогда Камиц, с отчаянием в душе, решился вместе с Хрисом напасть на сопредельные с Просаком римские области. Действительно, они без труда овладели Пелагониею, легко покорили Прилап и, быстро двинувшись вперед, подчинили себе дальнейшие области, проникли чрез Темпейскую долину Фессалии, заняли равнины, подняли Элладу и возмутили Пелопоннес. В то же время появился подобно древним гигантам, рождавшимся из земли, другой мятежник. То был некто Иоанн Спиридонаки, родом с острова Кипра, человек ничтожной наружности и еще более ничтожного роста, косой, некогда жалкий и грязный чернорабочий. Находясь на царской службе, он после непостижимых повышений и производств достиг должности хранителя так называемых внутренних кладовых и наконец был послан управлять смоленским округом. Рассчитывая теперь с одной стороны на неприступность местности, с другой на умственную ограниченность и простоту государя, он с безумною дерзостью восстал против него, как сатана, как язва, или какое-нибудь отвратительное и неожиданное привидение. Ко всему этому царь страдал тогда еще от третьего горя своей обыкновенной болезни, отнимавшей движение в членах тела, и потому вдвойне {266} терзался раскаянием, которое его гнело, давило и душило, сожалея, чтo и брата двоюродного не выкупил, и такому презреннейшему существу, как Спиридонаки, доверил на беду себе управление таким количеством укрепленнейших городов. Разделив собранное войско на две части, царь отдал одну часть своему зятю Алексею Палеологу с приказанием наказать негодяя Спиридонаки, а другую послал в подкрепление Иоанну Инуполиту, боровшемуся против протостратора. Зять царя Алексей при своем обыкновенном мужестве и благоразумной смелости, после небольшого усилия, скоро одолел Спиридонаки и заставил бежать этого пигмееподобного человечишка в Мизию, но борьба с протостратором продолжалась значительное время; однако и она кончилась благополучно. Со своей стороны, император употреблял разные хитрые приемы как-нибудь склонить Хриса на свою сторону и наконец просватал за него в супруги свою внучку Феодору, которая прежде была обручена с Иванкою, вызвав ее из Византии. Таким образом ему удалось возвратить Пелагонию и Прилап и вытеснить Камица из Фессалии, который частию должен был уступить силе войны, частию добровольно покориться обстоятельствам. Наконец царь принудил протостратора оставить даже самый Стан, куда тот укрылся, как в последнее, несокрушимое {267} убежище. Увенчавшись подобными подвигами после долгого бездействия и покоя, царь возвратился в Византию. Тогда же он овладел Струммицею, обманув и в этом случае Хриса хитростью, и утвердил мирный договор с Иоанном.
До сих пор моя речь шла успешно и текла путем ровным; но как управлюсь с нею далее, не знаю. В самом деле, чья душа в состоянии остаться не потрясенною при воспоминании о тех страшных бедствиях, которые поразили самый Царьград в царствование этих земных Ангелов? Я желал бы изложить вполне все ужасы и всю невообразимую жестокость этих бедствий, но так как это невозможно, то опишу их вкоротке, надеясь, что самая краткость рассказа, может быть, принесет пользу нашим потомкам, смягчит нашу горькую повесть и вследствие того умерит их безотрадную печаль.
Царь Алексей сверг с престола брата своего Исаака и потом, вместо того, чтобы позаботиться о присмотре за ним, оставил его жить на полной воле близ Двух Колонн, стоящих на самом берегу пролива, и даже не запретил никому посещать его, забывши о том, что огорчения большею частию раздражают людей и долго помнятся, что мщение {268} никогда не дремлет, но всегда готово воспользоваться благоприятными обстоятельствами, чтобы недуманно и негаданно всею тяжестью пасть на оскорбителей. Таким образом, всякий желающий имел свободный доступ к Исааку, и между прочим ходили к нему особенно латиняне. С ними он держал тайные совещания о том, как бы отплатить за обиды и низвергнуть Алексея, посылал письма к дочери своей Ирине, супруге Филиппа, тогдашнего правителя алеманов, с мольбою, чтобы она заступилась за отца, и в свою очередь сам получал оттуда ответы с наставлениями о том, как поступать ему. Равным образом сыну Исаака Алексею, по освобождении его из заключения, царь предоставил полную свободу, и даже сам, отправляясь в поход против протостратора, позволил ему сопровождать себя в Дамокранию. Между тем Алексей, без сомнения по мысли своего отца, условился бежать с одним пизанцем, который командовал большим купеческим кораблем, и только ожидал удобного времени ускользнуть морем и закрыть свой след водою. Когда удобное к отплытию время наступило, корабль распустил паруса и с попутным ветром благополучно прибыл в Авлонию на Геллеспонте. Отсюда с корабля отправлена была для принятия Алексея шлюпка в Афиру, по прибытии в которую матросы, чтобы скрыть свое настоящее намерение, начали нагружать песок, как будто бы нужный кораблю, по {269} выгрузке с него товаров, для балласта. Убежав сюда из Дамокрании, Алексей сел на шлюпку и переехал на корабль. Бегство его скоро было замечено, и император приказал немедленно обыскать корабль, но посланные не могли узнать Алексея: он остриг себе в кружок волосы, нарядился в латинскую одежду, смешался с толпою и таким образом укрылся от сыщиков. Приехав в Сицилию, Алексей уведомил о своем прибытии сестру. Она выслала навстречу ему значительную свиту телохранителей, приняла брата с распростертыми объятиями и неотступно стала просить своего мужа Филиппа, чтобы он, сколько возможно, помог ее отцу, лишенному своими родными не только власти, но и зрения, и приютил брата ее, который без крова и отечества странствует подобно звезде блуждающей, ничего не имея с собою, кроме своей собственной особы.
При этом я должен объяснить еще следующее весьма важное обстоятельство. Братья Ангелы, как уже было нами показано, во многих отношениях недобросовестно пользовались властью; но особенно они страдали корыстолюбием, не опуская случаев извлекать деньги даже из неправедных источников, и притом не берегли собираемых богатств, но сыпали их обеими руками на пышную придворную обстановку и драгоценные костюмы, более же всего разорялись на любовниц и на родню, совершенно бесполезную в делах общественного {270} управления. Таким образом они не только притесняли и опустошали римские города, налагая на них новые, небывалые подати; но, сколько представлялось возможности, обирали и латинян. Между прочим, нарушая мирные договоры с Венецией, они часто налагали на венециян разные денежные поборы, брали с их кораблей контрибуции и ссорили их с пизанцами; так что не редко можно было видеть, как среди самого Константинополя, или в открытом море, граждане обеих республик схватывались между собою в отчаянной битве, попеременно побеждали, или были побеждаемы, и вследствие того грабили свoих соперников, или подвергались их грабежу.
Помня свои старинные договоры с римскою империей и с крайним прискорбием замечая предпочтение, какое римские императоры оказывали теперь пизанцам, венецияне явно были недовольны римлянами и выискивали удобный случай отмстить им, особенно с того времени, когда Алексей по скряжничеству отказался уплатить им двести мин золота, следовавших в остальную уплату всего долга в пятнадцать центенариев золота, которые обязался уплатить венецианской республике царь Мануил в вознаграждение за имущества, конфискованные им у венециян. К крайнему нашему бедствию дожем Венеции в это время {271} был Генрих Дандуло, правда, человек уже слепой и преклонный старик, но в высшей степени вооруженный и озлобленный против римлян. Отличаясь беспримерным пройдошеством, гордясь умом и сгорая безумною жаждою славы, он не хотел умереть, и был как будто недоступен смерти, до тех пор, пока не отомстит римлянам за все обиды, нанесенные ими его народу. Постоянно он взвешивал и пересчитывал в уме, сколько зла причинили венециянам царствовавшие братья Ангелы, и еще прежде их Андроник, и еще прежде Андроника Мануил в продолжение своего управления римскою империею. Но так как он знал, что не снесет своей головы, если пойдет против римлян с одними своими силами, то высматривал союзников и входил в тайные сношения с теми народами, о которых знал, что они питают непримиримую ненависть к римлянам и смотрят с завистью и жадностью на их богатства. Благодаря обстоятельствам времени, он действительно успел склонить на свое предложение и привлечь в союз с собою против римлян несколько благородных топархов, которые стремились попасть в Палестину. То были: Бонифатий маркиз монферратский, Балдуин граф фландрский, Генрих граф Сен-Поль, Людовик граф блуасский и значительное число других отважных воинов и богатырей, равнявшихся ростом с громадною длиною своих копий. В {272} течение трех лет было построено в Венеции сто десять дромонов для перевоза конницы, шестьдесят долгих кораблей, и сверх того собрано более семидесяти кораблей круглых, из которых один, превосходивший все другие величиною, назывался «Космос». Немедленно по изготовлении всех судов посажены были на них тысяча человек тяжелой, закованной в железо конницы и тридцать тысяч человек пехоты, разнообразно вооруженной, преимущественно же так называемых чагротоксотов. Едва только флот приготовился совсем выступить, как к одной беде для римлян присоединилась другая, по пословице: беда за бедой, как волна за волной. Перед самым отплытием флота явился в Венецию сын Исаака Ангела Алексей, снабженный грамотами папы древнего Рима и Филиппа, короля аллеманского, которые обещали величайшие выгоды всем членам этой разбойнической шайки, если они примут Алексея под свое покровительство и возведут его на отцовский трон. Само собою разумеется, что они с величайшею охотою весьма скоро приняли его на {273} флот, рассчитывая таким образом не только прикрыть благонамеренностью свое разбойническое предприятие против римлян и дать ему благовидную наружность, но и вполне удовлетворить свою алчность и свое корыстолюбие несметными грудами денег. Приняв к себе Алексея, этого юношу столько же и по уму, сколько по летам, все эти опытные и искусившиеся в делах мужи заставили его клятвенно согласиться на такие условия, которых он никогда не в состоянии был исполнить. В самом деле, ребенок, по их требованию, обещал не только дать им целый океан денег, но и отправиться вместе с ними на войну против сарацинов с римскими пехотными войсками и пятьюдесятью трехгребными кораблями. Мало того, что особенно важно и вместе особенно нелепо, он обещал принять латинские уклонения в вере, признать все папские привилегии и неразрывно с этим отменить и изменить древние римские обычаи.
Отправившись в путь, флот остановился у Ядары и повел осаду против этого города, по настоянию венецианского дожа Дандуло, за то, что он будто бы также нарушил древние договоры с венециянами.
Римский император Алексей, хотя уже давно слышал о движении латинян, однако не предпринимал никаких мер для обороны себя и своих подданных, {274} потому что чрезмерная изнеженность отняла у него всякую возможность заняться требованиями долга и общественной пользы. Его евнухи блюстители лесов, назначенных для царской охоты, берегли их, как какие-нибудь заповедные рощи, или, так сказать, богонасажденный рай, и готовы были стереть с лица земли всякого, кто пожелал бы вырубить из них несколько дерев для постройки кораблей. Впрочем, дукс флота Михаил Стрифн, женатый на сестре государыни, поступал еще лучше: он не только менял на золото якоря и гвозди, но продавал даже паруса и канаты и таким образом не оставил в римских гаванях решительно ни одного военного корабля. Со своей стороны царь вместо того, чтобы казнить подобных негодяев, более преступных, чем всякие другие злодеи, показывал к ним особенное расположение! Наслаждаясь спокойствием домашней жизни, он срывал пригорки, засыпал ямы, садил деревья и изредка после обеда подсмеивался над экспедицией латинского флота, обращая в шутку все справедливые предположения и слухи о предстоявшей опасности. Между тем латиняне, овладев Ядарою, пристали к {275} Эпидамну, и граждане Эпидамна провозгласили ехавшего с ними Алексея римским царем. Тогда только царь подобно рыбаку известной пословицы, как его уже ударили по голове, взялся за ум, поправил кое-как на скорую руку до двадцати прогнивших и изъеденных червями суденышков, обошел стены города и приказал разрушить построенные вне их здания. В этo время латинский флот, отплывши из Эпидамна, пристал к Корцире и, потратив здесь около двадцати дней, потому что корцирская крепость не вдруг сдалась, на всех парусах полетел прямо к Константинополю, так как западные давно уже знали, что римская держава занималась единственно только пьянством или похмельем и что Византия в совершенстве представляла собою знаменитый негою город Сибарис. Таким образом, благодаря необыкновенно счастливой погоде (потому что во все продолжение их плавания на море дули тихие и самые благоприятные для их кораблей ветры), латиняне явились под стенами Константинополя так неожиданно, что в городе никто почти и не знал об их приезде. Они остановились сначала в Халкидоне. Вскоре за тем военные корабли их на веслах, а грузовые на парусах, перешли оттуда в перейскую гавань, {276} лежащую против восточного берега пролива, несколько ниже Диплокиона, и стали на якорях в таком расстоянии от города, чтобы быть вне выстрелов; дромоны же причалили к Скутари. Правда, римляне с прибрежных возвышенностей и с самого берега стреляли против кораблей; но выстрелы их были совершенно бесполезны и большею частию, не долетая до цели, падали в море. Стояла также римская фаланга выше, близ Даматрия, чтобы воспрепятствовать высадке неприятельской конницы, но и она равным образом не принесла никакой пользы, потому что римляне не только не осмелились сколько-нибудь сами подойти к неприятелю, но, обратив тыл против его атаки, частию пали, частию едва ускользнули от смерти, вообще бросились бежать во весь опор, и преимущественно начальники, оказавшиеся более боязливыми, чем робкие лани. Да и как было им осмелиться на борьбу с этими людьми, которых они в страхе называли смертоносными ангелами, или неуязвимыми медными статуями, и при одном виде которых готовы были умереть от ужаса?
Через несколько дней латиняне убедились, что на сухом пути никто не решится им противостать, и потому приблизились к {277} заливу. Затем конница их двинулась вдоль по берегу, а военные корабли, дромоны и вместе с ними грузовые корабли, сопровождая ее, вошли в самый залив. Когда таким образом сухопутные и морские силы неприятеля сошлись к укреплению, к которому римляне обыкновенно привязывали тяжеловесную железную цепь, служившую для воспрепятствования входу во внутренность гавани неприятельских кораблей, немедленно началось нападение на крепость. И вот открылось ужасное зрелище! Одни из римлян, защищавших укрепление, после непродолжительного сопротивления были обращены в бегство; другие убиты, или взяты в плен; некоторые по цепи, как будто по канату, кинулись и укрылись на стоявшие здесь наши триеры; многие, не успев ухватиться за цепь, стремглав бросились просто в море. Наконец самая цепь была прорвана, и весь неприятельский флот ворвался внутрь нее. Одни из наших триер поступили немедленно во владение неприятеля; другие, наткнувшись на городской берег, после бегства с них всего экипажа, получили {278} сильные повреждения. Это было невообразимое бедствие, какого никогда никому и на сердце не приходило. Оно совершилось в июле месяце шесть тысяч семьсот одиннадцатого года. После небольшого отдыха, продолжавшегося не долее того, сколько нужно было времени, чтобы сообразить, что делать далее, латиняне, как с моря на кораблях, так и с сухого пути со всею конницею, следовавшею в арьергарде пехоты, подступили к Козьмидию, встретив от римлян незначительное сопротивление только около тамошнего моста и так называемого Просверленного Камня. Грузовые суда, военные корабли и дромоны пристали здесь к берегу; а предводитель сухопутных войск устроил лагерь, обведенный отчасти рвами и частоколами, около холма, с которого видны лежащие оттуда к западу здания влахернского дворца. Уже близ самой подошвы этого холма стояло одно дворцовое здание, к югу опиравшееся на стену, которую для обороны дворца построил царь Мануил, а с севера примыкавшее к морю; так что, стоя на {279} стене, можно было видеть высокие неприятельские шатры и даже почти разговаривать с теми из неприятелей, которые были расположены близ гиролимнских ворот. Не было совсем ни вала, ни других каких-либо оборонительных сооружений, и только одни стены города отделяли нас от осаждающих. Император Алексей, уже давно затаивший в душе своей мысль о бегстве и всецело преданный ей, вовсе не надевал вооружения и не показывался неприятелям лицом к лицу; но, сложа руки, сидел и смотрел на то, что делалось, с верху высоких теремов, которые назывались теремами аллеманки-царицы. Его близкие сановники и его родственники с горстью конницы и небольшим отрядом пехоты появлялись из-за стен как бы за тем только, чтобы показать, что город еще не совсем пуст. С той и другой стороны по несколько раз в день происходили таким образом отдельные неожиданные кавалерийские сшибки, при чем несколько всадников с обеих сторон перебрасывалось между собою копьями в доказательство своей личной храбрости и неустрашимости, {280} и наши в этих случаях вели себя недурно, особенно когда управлял схваткою царский зять Феодор Ласкарис. Своими страшными ударами он доказал латинянам самим делом, что и между римлянами есть храбрые люди. Равным образом выходили иногда на вылазку, особенно через то дворцовое здание, о котором мы сейчас отдельно упомянули, отряды пехоты и завязывали с неприятелем непродолжительную битву. Изредка также неприятели стреляли во дворец из каменометных машин, и в свою очередь со стен города летели в них тяжелые камни, бросаемые также машинами. Наконец семнадцатого числа месяца июля неприятели положили и с суши, и с моря произвесть решительное нападение, по-видимому, с намерением, достигнуть ли своей цели, или не достигнуть, вступить после того в переговоры, потому что, во всяком случае, выигрыш должен был быть на их стороне. И вoт одни стали со своими кораблями против Петриона, укрыв их воловьими кожами, чтобы защитить от огня, и увешав по реям веревочными лестницами, которые посредством блоков, прикрепленных к мачтам, легко опускались и опять поднимались вверх. Другие установили стеноломный таран и расставили по местам чагротоксотов. Таким образом по данному {281} знаку одновременно начался общий приступ, и страшная битва заревела повсюду. Латиняне, действовавшие тараном, пробив стену, упирающуюся в море близ того места, которое называется «Царские Сходни», открыли доступ внутрь; однако союзными римлянам пизанцами и секироносными варварами были мужественно отражены и должны были отступить, большею частию получивши сильные раны. Между тем осаждавшие с моря, подъехав плотно к городским стенам около Петриона и при помощи шлюпок кинув корабельные якоря на самой береговой земле, начали потом со своих лестниц битву с римлянами, защищавшими башни, и легко обратили их в бегство, пользуясь весьма важным для стрельбы преимуществом в битве и занимая позицию не только выше, но даже почти над головою римлян; потому что корабельные лестницы, быв вздернуты канатами вверх, поднимались гораздо выше городских стен. Овладев после того этой частью стенных укреплений, неприятели бросились в разные стороны и подожгли прилегавшие к стенам городские здания. Открылось жалкое зрелище, извлекшее целые реки слез в соответственность громадности пожара. На протяжении от влахернского холма до Евергетского монастыря все пылало, и пламя пожара разливалось за Девтер. При виде такого {282} горестного бедствия, поразившего столицу, и под влиянием страха, возбужденного отчаянием, распространившимся в народе, царь наконец кое-как надел оружие. В особенности на него подействовало, когда он узнал, как велико было число недовольных, которые в гневном озлоблении осыпали его поносными и оскорбительными речами, утверждая, что единственно его бездействие внушило врагам дерзкую мысль напасть на самый город, что единственно он сам, не приготовив благовременно никакой защиты осажденному городу, довел до того, что война разразилась под его стенами, дело небывалое до тех пор, как будто не было в городе людей, умеющих владеть оружием, или не знал никто, что лучше было предупредить врага, нежели ждать, пока он предупредит, и добровольно поставить себя в то положение умирающего, когда болезнь в последней степени развития не уступает более силе лекарств. Двинувшись таким образом из дворца, царь собрал вокруг себя большой отряд конницы и сосредоточил значительную пехотную фалангу, в состав которой поступил весь цвет городского народонаселения; так что сухопутное неприятельское войско, увидав вдруг такое огромное ополчение, вздрогнуло от ужаса. И действительно, быть может, дело приняло бы спасительный оборот, если бы {283} царь или сам сразился с неприятелем, или дозволил вступить в бой своему зятю Ласкарису, неотступно рвавшемуся на борьбу с латинянами. Но мысль о бегстве, неотвязчиво преследовавшая Алексея, и непобедимая робость его ближайших советников помешали ему сделать то, что было должно сделать. Едва только, построив войско, он выступил за стены города, сопровождаемый благословениями всего народа, по-видимому, с намерением крепко стать против латинян, как немедленно с крайним стыдом и позором отступил назад, придав своею попыткою сопротивления еще более надменности и дерзости неприятелю, который, потрясая копьями, горделиво шел по пятам отступавших римлян. Воротившись во дворец, Алексей начал тотчас же готовиться к побегу, как будто хлопоча о том, чтобы город, быстро клонившийся к гибельному падению, пал ранее предназначенного срока, и желая ускорить грозившую ему его ужасную участь. Сообщив о своем решении некоторым из своих наперсниц и родственников, взяв также с собою дочь Ирину, десять центенариев золота и разные царские украшения, сделанные из драгоценных камней и яркого жемчуга, царь около первой смены ночной стражи с всею возможною поспешностью полетел в Девельт, где уже наперед приготовил себе убежище. Трусливейший из людей! Его не остановило нежное родительское чувство к детям; его не удержала любовь {284} к жене; его не тронула судьба великого города, и ничего подобного ему не пришло на ум; но в малодушии, в трусости он променял благо всех городов, областей и всего народа на свое личное счастье, и то сомнительное! Алексей царствовал восемь лет, три месяца и десять дней. Мы видели, каков он был на войне; можно прибавить также, что не очень отличался он, чтобы не сказать, что совсем никуда не годился, и в делах внутреннего управления. Но за всем тем в нем были хорошие стороны. Он имел любезный характер, счастливую наружность и высокий рост. Не было человека добродушнее его. Всякому был открыт свободный доступ к нему, и он никого не отталкивал, ни у кого не отнимал языка суровою встречею или высокомерным взглядом; напротив, всякий желающий мог прийти, свободно просить его о своем деле и даже иногда возражать прямо и открыто. Правда, вокруг него всегда было также множество клеветников и льстецов. Чувствуя угрызение совести за свое преступное дело против брата, он боялся судьбы и постоянно трепетал руки, карающей все темные дела смертных; оттого часто бывал беспокоен и, стараясь казаться беспечным, на самом деле грустил, тревожился и хандрил. Если для царей великое и трудное дело не подрезать в уровень с другими выдающихся из ряду колосьев и не мстить жестоко своим обидчикам, то и в этом отношении нельзя не отдать {285} чести Алексею: он не выкалывал глаз для распространения тьмы, не обрезал ни рук, ни ног, как грозди с винограда, и не мясничал над людьми. Во все время, пока он облекался в свою печальную порфиру, ни одна жена не надевала черного платья в траур по мужу, которого отняла бы у нее черная смерть. Не горели гневом его глаза, как вечно блестящие камни его короны, и никого не заставил oн узнать на опыте, как можно проливать слезы такие же крупные, как его жемчуга.
Выверено по изданию: Никиты Хониата История, начинающаяся с царствования Иоанна Комнина. Том 2. Перевод под редакцией проф. И.В.Чельцова. СПб., 1862.