|
|
{62}
1. Когда Мануил провозглашен был самодержцем, он немедленно отправил в царственный город великого Доместика, по имени Иоанна, а по прозванию Аксуха, и с ним Хартулария, Василия Цинцилука, с тем, чтобы они устроили дела нового царствования, облегчили ему прибытие в столицу и приготовили все нужное к его въезду, а в тоже время задержали и родного его брата, севастократора Исаака. Самодержец опасался, чтобы Исаак, услышав о смерти отца и узнав, что скипетр передан младшему его брату, не стал противиться и домогаться верховной власти, так как он имел право на престол по своему рождению, находился тогда в {63} столице и проживал в том дворце, в котором хранилась казна и царские регалии. Иоанн, поспешно приехав в Константинополь, действительно задерживает Исаака, который еще ничего не знал о случившемся, и заключает его в монастырь Вседержителя, построенный царем Иоанном; так что, когда тот, находясь уже в заключении, узнал о смерти отца и услышал о провозглашении брата, то ничего уже не мог сделать и только жаловался, что его обижают и обижают сверх всякой меры, и превозносил тот порядок, которому все в мире подчиняется. "Скончался, говорил он, Алексей, первородный из братьев и наследник отеческой власти; за ним последовал Андроник, второй после первого: и он вскоре после того, как привез тело покойного брата из-за моря, также окончил жизнь. Значит ко мне теперь должен перейти римский скипетр и по праву мне принадлежит власть". Но между тем как он тщетно высказывал такие жалобы и, как пойманная птичка, напрасно истощался в усилиях, великий доместик, заботясь об охранении дворца и стараясь, чтобы граждане провозгласили Мануила царем, выдает духовенству великого храма грамоту, писанную красными чернилами и скрепленную золотою печатью и шелковым красным шнурком, в которой назначалось ему ежегодно по 200 мин серебряных монет. Говорили {64} впрочем, что Аксух привез с собою и другую подобную же царскую грамоту, в которой назначалось столько же золотых монет. Император не без основания опасался, чтобы или сам Исаак, имевший больше нрава на престол по рождению, услышав о смерти отца и о провозглашении младшего брата, не возмутил города, или происки каких-нибудь беспокойных и склонных к возмущениям людей, обыкновенно сопровождающее восшествие на престол и перемену императоров, не сделали чего-либо неблагоприятного новому царю и опасного для его царствования. Поэтому, при таком сомнительном положении дел, он и вручил Иоанну две милостивые грамоты. Но дела посольства пошли так благоприятно, что ни пославшему, ни посланному нельзя было ничего лучшего ни представить, ни желать, и потому Иоанн, удержав грамоту, назначавшую золото, выдал только грамоту, назначавшую серебро.
Между тем как посланные подготовили таким образом прибытие царя, сам царь, воздав последний долг отцу, поставил тело его на одном из кораблей, стоявших в реке Пираме, которая, орошая Мопсуестию, впадает в море, и, устроив, сколько позволяло время, дела в Антиохии, выступил из Киликии и отправился в путь чрез так называемую верхнюю Фригию. На пути были захвачены персами и отведены к тогдашнему правителю Иконии, Масуту, двоюродный по отце брат Мануила, Андроник Комнин, бывший впоследствии тираном над римлянами {64} и Феодор Дасют, за которым была в замужестве Мария, дочь родного брата Мануилова, севастократора Андроника. Находясь на охоте и уклонившись от пути, по которому шло войско, они нечаянно попали в руки неприятелей и таким образом, думая ловить зверей, сами были пойманы ловцами людей. В то время царь не мог обращать внимания ни на что постороннее, будучи всецело занять предстоявшим ему делом и считая небезопасным, хоть сколько-нибудь медлить его исполнением, и потому не позаботился, как следовало, и об этих лицах и не оказал им царской помощи; но впоследствии освободил их без выкупа и возвратил римлянам небольшой город Праку, основанный в соседстве с Селевкиею и разоренный персами. По прибытии в столицу, Мануил был радостно принять ее жителями, как потому, что он наследовал отеческий престол, так и потому, что его все любили. В возрасти нежного юноши он превосходил уже благоразумием людей, состарившихся в делах, быль воинствен и смел, в опасностях неустрашим и мужествен, в битвах решителен и храбр. Юношеское лице его отличалось приятностию и улыбающийся взор заключал в себе много привлекательного. Ростом он быль высок, хотя несколько и сутуловат. Цвет тела его был не такой белоснежный, как бывает у воспитанных в тени, но и не такой смуглый, как у людей, которые долго были на солнце и подвергались действию пламенных лучей его; отличаясь от белого, он хотя {66} и приближался к черноватому, но не отнимал тем красоты. По всем этим причинам граждане стеклись ему навстречу с распростертыми объятиями, и он радостно вступил в царские чертоги, при громких восклицаниях и сильных рукоплесканиях народа. При вступлении его во дворец на стройном арабском коне, когда нужно было проходить воротами, за которыми сходить с седла дозволяется одним только императорам, конь, на котором ехал царь, громко заржал и стал сильно бить копытами в помост, потом спокойно пошел вперед и, гордо описав несколько кругов, переступил наконец порог. Это обстоятельство показалось счастливым предзнаменованием для бывших тут болтунов, и особенно для тех, которые глазеют на небо, но едва умеют различать то, что у них под ногами; по этим движениям и многократным кружениям коня, они предсказывали самодержцу продолжительную жизнь.
2. Воздав благодарение Богу за свое провозглашение и вступление на царство, царь стал думать о назначении преемника на патриарший престол, для управление делами церкви и для возложение на него самого во храме Господнем императорского венца; так как Лев Стиппиот тогда скончался. По этому поводу он совещался с важнейшими из своих августейших родственников, с сенаторами и служителями алтаря. Многие были предлагаемы к избранию на высочайший иерархический престол; но большинство голосов и почти общее мнение склонилось {67} в пользу Михаила, инока монастыря оксийского; потому что он и славился добродетелями, и был не чужд нашего образования. Михаил, возведенный на патриарший престол, немедленно во святом храме помазал того, кто как бы помазал его самого, избрав в патриархи. Между тем с царем примирился и брат его Исаак, и, вопреки ожиданию народа, оба брата оказывали друг другу взаимную благосклонность. Но Исаака не любил народ за его крайнюю раздражительность и за склонность к жестоким наказаниям, часто по маловажным причинам. К тому же, не смотря на свой огромный рост, он страдал недостойною и несвойственною мужу боязливостию, так что пугался всякого шума. Поэтому все ублажали и считали достойным вечной доброй памяти августейшего отца его, Иоанна, между прочим и за то, что он предпочел ему Мануила при назначении преемника власти и царства.
Так как Масут нападал на восточные области и опустошал их, то Мануил выступил против него в поход и, достигши Мелангий, отмстил тамошним персам. Затем, сделав распоряжение о восстановлении и охранении Мелангий, он возвратился в столицу, заболев колотьем в боках. Считая долгом отмстить и князю антиохийскому Раймунду за то, что тот нападал на киликийские города, подвластные римлянам, он выслал против него войско под начальством племянников Контостефана, {68} Иоанна и Андроника, и некоего Просуха, опытного в военном деле. Вместе с тем он отправил и длинные корабли, которыми начальствовал Димитрий Врана. Как скоро тамошние крепости и города, терпевшие нападения, были надлежащим образом обезопашены, он решился идти войною против персов; так как они домогались овладеть пификанскими укреплениями и, вторгшись в область фракисийцев, опустошали все, встречавшееся на пути. С этою целию он прошел Лидию и, приблизившись к городам, лежавшим во Фригии и при реке Меандре, избавил эти города от угрожавших им опасностей, прогнав устрашенных персов. Достигнув Филомилия, он и здесь имел стычку с турками, где и был ранен в подошву ноги одним персом: царь поверг его копьем на землю, а он во время падение пустил стрелу в его пятку. Так как неприятели считали его человеком страшным в делах, решительным и более отважным, чем отец его Иоанн; то он не хотел пойти назад и не слушался тех, которые советовали ему возвратиться домой, дабы персы не были наконец доведены до отчаяния и, собравшись, не причинили зла его войску, - но с особенною поспешностию пошел против самой Иконии. В это время сам Масут, выступив из города, расположился лагерем {69} в Таксарах, которые прежде назывались Колониею; а одна из его дочерей, бывшая, говорят, в замужестве за двоюродным братом царя, сыном Севастократора Исаака, Иоанном Комниным, который, по поводу небольшого оскорбления, убежал от дяди и царя Иоанна Комнинак Масуту, - стоя на стенах города, сказала при этом случае убедительную речь в защиту отца и султана. Между тем царь приблизился уже к укреплениям Иконии, окружил ее стены войском, дал позволение юношам бросать стрелы в крепость, не дозволив только оскорблять гробницы мертвых, но вынужден был отступить оттуда и идти назад. При этом отступлении, - так как неприятели сделали засады и наперед заняли тесные проходы, - происходили схватки сильнее прежних; но он преодолел, хотя не без труда, все препятствия, и возвратился в царствующий город.
Этот царь взял себе жену из славного и царственного рода Алеманнов. Она не столько заботилась о красоте телесной, сколько о внутренней и душевной. Отказавшись от притирания порошками, от подкрашивания глаз, от щегольства, от искусственного, но не от природного румянца и предоставив все это женщинам безумным, она занималась и украшалась добродетелями. При том имела, свойственный ее роду, характер непреклонный и была упряма. Поэтому и царь немного любил ее и, хотя не лишал ее чести, великолепных тронов, оруженосцев и прочего, чего требовало царское величие, {70} но не соблюдал супружеской верности. Будучи молод и влюбчив, Мануил предавался рассеянной и роскошной жизни; любил пировать с веселыми и разгульными товарищами и делал все, к чему склонен цветущий возраст и чему учит всесветная любовь.
3. Впрочем Мануил заботился и об общественных делах. Блюстителем за государственными доходами и главным контролером он, подобно своему отцу и царю, сделал Иоанна Пуцинского, который прежде был протонотарием почтового ведомства; а ближайшим своим посредником и исполнителем собственных распоряжений назначил Иоанна Агифедорита, который сам постоянно находился при лице императора и принимал его приказания, как бы изречения оракула, а для приведения их в исполнение письменно и словесно, имел при себе немало помощников из образованных людей, которыми богат был императорский двор, и преимущественно пред всеми Феодора Стиппиота, о котором скажем ниже. Иоанн Пуцинский был человек весьма сведущий по части финансовой, в высшей степени искусный и опытный в деле взимание податей, чрезвычайно строгий во взыскании прежних налогов и необыкновенно находчивый в изобретении новых. По характеру {71} он был крайне жесток и неумолим, так что легче можно было бы смягчить твердый и жесткий камень, чем преклонить его к тому, чего он не хотел. И, что еще удивительнее, он не только не трогался слезами, не смягчался жалобным видом, не преклонялся пред тяжестию серебра и не обольщался приманкою золота, но и был недоступен до бесчеловечия. Он никогда не входил в подробные обьяснения с людьми, которые являлись к нему с какими-либо предложениями, но любя большею частию молчать, иногда не удостаивал их и приветствия, что для современников было крайне прискорбно и почти невыносимо. А от царя он быль облечен такою силою и властию, что по своему усмотрению иные из царских указов отвергал и разрывал, а другие вносил в государственные кодексы. По представлению этого человека, царь Иоанн безрассудно уничтожил одно общеполезное учреждение, спасительное для всех островов и соблюдавшееся неприкосновенным при прежних царях. Корабельные пошлины, употреблявшиеся прежде на содержание флота, он присоветовал царю обратить в государственную казну, а трииры, по закону поставлясмые островами вместо ратников, он убедил царя чуть не потопить в море. Он представил, что трииры не всегда нужны для государства и общества, а употребляемые на них {72} ежегодно издержки огромны, и потому лучше сберегать эти суммы в государственной казне, а, в случае нужды, снаряжать флот на счет царских сокровищниц. Предложив такую мысль, достойную морского разбойника, он однако ж принят был за человека отличного и вполне понимающего сущность дел. Чтобы склонить к этому царя, он с одной стороны пугал его чрезмерными издержками, а с другой радовал умеренностию расходов. А между тем, вследствие этой дурной меры, или этого скряжничества, теперь господствуют на морях разбойники и опустошают, как хотят, прибрежные римские области. Конечно, мы приписываем плоды тому, кто посеял семя, но не оправдываем и того, кто собирал их; обвиняем в пожаре того, кто подложил огонь, но не оправдываем и того, кто мог погасить его, но решительно не хотел сделать этого. Впрочем Иоанн только до тех пор был преданным пользам казны контролером искусным и бережливым распорядителем, и до крайности строгим во взысками податей, пока имел полную власть и свободу - делать все, что только было непротивно его мнению, или что было ему угодно и возможно. А когда увидел, что его власть изменяется, свобода действовать по своему усмотрению ограничивается и значение мало помалу уменьшается, - потому что и другие начали усиливаться у царя, отстраняя его и лишая чрезмерного веса; тогда он изменил свои правила и стал всеми силами приспособляться ко времени и приноровляться {73} к обстоятельствам. Сказав одному из своих приближенных: "Ну, теперь и мы будем богаты", он действительно сделался совсем другим человеком, женился на женщине из благородного, но падшего и забытого дома и, сделавшись отцом семейства, оставил своим детям, огромное и достаточное для роскошной жизни, богатство. Будучи человеком до крайности скупым и неподатливым, так что не решался даже поднять ресниц, чтобы взглянуть на бедных, он не распускал своего богатства, но, связав его неразрешимыми и нерасторжимыми узами, держал взаперти, как некогда Акрисий Данаю. Его скряжничество простиралось до того, что даже съестные припасы, присылаемые ему, он часто отсылал для продажи на рынок, а большие и жирные рыбы, как например, сиаксы и лавраксы, присланные ему кем-нибудь, трижды продавал и столько же раз купленные вновь принимал от других, имевших до него нужду. Таким образом эти рыбы обращались у него в рыбаков: выставляя свою величину, как уду, а жир, как приманку, они привлекали к себе проходящих и побуждали их к покупке.
Важное также значение по своим советам имел и Иоанн Агифеодорит, но, по превратности дел человеческих, ему скоро назначен был хитрый товарищ Феодор Стиппиот. Этот человек то соглашался с Иоанном, то противоречил ему и, занимая по красноречию первое место, а по чину второе, не довольствовался предоставленными ему почестями, но, крайне желая {74} большего и стремясь к высшему, всеми силами домогался первенства. Воспользовавшись случаем, когда произошли немаловажные разногласия между благородным мужем Михаилом Палеологом и Иосифом Вальсамоном, зятем Агифеодорита по сестре, он решительнее приступил к исполнению своего намерения и, употребив все усилия, успел вытеснить Иоанна из столицы, как бы с высоты небесной, и забросить в самый отдаленный угол, на должность Претора Еллады и Пелопоннеса, с тем, чтобы он привел в порядок тамошние дела и разрешил споры между упомянутыми лицами. Иоанн еще готовился к отъезду, а судьба, даже не дождавшись его удаление, перешла на сторону Стиппиота и, как говорится, обняв его ласково и радушно, стала украшать всеми почестями и возвышать от славы к славе. Наконец одного она возвела в великолепный сан Каниклия, сделала самым приближенным лицом к царю и возвеличила другими еще большими преимуществами; а другого возненавидела и лишила куска хлеба, и, что всего удивительнее, не изменила своего решение и не отменила его, но до конца осталась при нем. С того времени Стиппиот стал управлять делами, как хотел. Это {75} был человек с умом глубоким и обширным, с характером любезным и с быстрым соображением. Он исполнял все, что приказывал царь, а царь приказывал то, чего хотел он. Впрочем и царь не был тогда заражен постыдным корыстолюбием, был морем щедрости, бездною милости, доступен по приветливости своего обращения, неподражаем в царских добродетелях, имея душу еще простую и сердце бесхитростное. Старики рассказывали нам, что тогда люди жили как бы в золотой век, воспеваемый стихотворцами. Приходившие в царское казнохранилище за получением какой-либо милости, походили на рой пчел, с шумом вылетающих из расселин скалы, или на толпу людей, собравшихся на площади, так что сталкивались между собою в дверях и теснили друг друга - одни торопясь войти, а другие спеша выйти. Впрочем об этом мы только слышали. А с другой стороны и государственная казна в то время отличалась щедростию, разливалась, подобно переполнившемуся собранию вод, и как чрево, близкое ко времени рождения и удрученное избытком бремени, охотно извергала из себя пособие нуждающимся. Ибо от доходов царя, отца Мануйлова, из которых часть уделялась на дела богоугодные и которые не подвергались беспутной и безрассудной трате, скопились груды денег и лежали, как кучи камней. К тому же, кажется, и Бог благословлял и умножал сокровища, согласно со своим непреложным обетованием, указывающим и на {76} вечную награду и на временное стократное воздаяние. Впрочем недолго продолжалось это доброе настроение царя Мануила, но скоро прошло и миновало. Достигнув мужеского возраста, он сталь самовластнее управлять делами, с подчиненными начал обращаться не как с людьми свободными, а как с наемными рабами; стал сокращать, если не совсем прерывать потоки благотворительности, и даже отменил такие выдачи, которые сам назначил. Думаю, что он делал это не столько по недостатку доброты (при объяснении дел сомнительных, всегда нужно быть снисходительным), сколько потому, что не котила, а целое тирсинское море золота нужно было ему на покрытие его огромных расходов, как это будет видно из дальнейшего моего рассказа.
4. Но между тем как император так управлял империею, страшная и опасная туча врагов, с шумом поднявшись с Запада, надвинулась на пределы римского государства: говорю о движении алеманнов и других, поднявшихся с ними и единоплеменных им, народов. Между ними были и женщины, ездившие на конях подобно мужчинам, смело сидевшие в седлах, не опустив ног в одну сторону, но верхом. Они так же, как и мужчины, были вооружены копьями и щитами, носили мужскую одежду, имели совершенно воинский вид и действовали смелее амазонок. В особенности отличалась {77} одна из них, как бы вторая Пенфесилия: по одежде своей, украшенной по краям и подолу золотом, она прозывалась Златоногою. Причиною своего движения эти народы выставляли посещение гроба Господня и желание устроить прямые и безопасные пути для своих единоплеменников, отправляющихся в Иерусалим. Они говорили, что не везут с собою в дорогу ничего лишнего, но берут единственно то, что необходимо для уравнения путей, а под этим разумели не лопаты, молоты и заступы, но щиты, латы, мечи и все другое, потребное для войны. Такую они представляли причину своего движения, подтверждая это клятвою, и, как оказалось впоследствии, слова их не были ложны. Прислав послов, как друзья, они просили царя дозволить им пройти чрез римские области и открывать им на пути рынки, на которых они могли бы покупать пищу для людей и корм для лошадей. Царь, как и естественно, сначала испугался этого неожиданного и доселе еще никогда не бывавшего дела, однако же не преминул сделать все, что могло быть полезным. Послам он отвечал благосклонно и, как требовали обстоятельства, показал вид, что он чрезвычайно одобряет их действия, притворно восхищался их благочестивым намерением, обещал немедленно приготовить все, необходимое для их перехода, и уверял, что съестные припасы будут {78} заготовлены в изобилии и что они будут получать их так, как будто бы проходили не по чужой, а по своей земле, если только дадут верную клятву, что их проход будет истинно благочестивый и что они выйдут из римских пределов, не причинив вреда. Устроив это, как следовало, он действительно посылает повсюду царские указы, чтобы жизненные потребности были выставляемы на дорогах, по которым будут проходить западные воины. За словом последовало и дело. Но опасаясь и подозревая, чтобы в овчей коже не пришли волки, или, в противоположность басне, чтобы под видом ослов не скрывались львы, или вместе с лисьею шкурою не имели они и львиной, он собирает римские войска и публично совещается об общественном деле. При этом исчисляет множество имеющих проходить воинов, показывает количество конницы, объявляет число тяжело вооруженных ратников, говорить о бесчисленном множестве пехоты, описывает, как они покрыты медью и жаждут убийства, как у всех их глаза огнем горят и как они восхищаются кровопролитием более, нежели другие окроплением водою. И не только это объявляет Сенату, высшим сановникам и войскам, но говорить и о том как тиран сицилийский, подобно морскому зверю, разоряет приморские области, как он, переплывая море и приставая к большим римским ceлeниям, опустошает все, встречающееся на пути, без всякого сопротивления. Потом исправляет городские башни и {79} укрепляет стены по всему их протяжению, дает солдатам латы, вооружает их медными копьями, снабжает быстрыми конями и воодушевляет раздачею денег, которые кто-то из древних прекрасно назвал нервами всех дел. Таким образом, при помощи Божией и при содействии покровительницы города, Матери-Девы, приготовив, как можно лучше, войска к отражению неприятеля, одну часть их он удерживает для защиты прекрасного города и помещает на стенах его, а другой приказывает следовать не в дальнем расстоянии за войском алеманнов и удерживать тех из них, которые будут выходить на грабежи и разбои, впрочем - средствами мирными, а не враждебными. Пока алеманны были далеко, не случилось ничего достопримечательного между обоими войсками; да когда они остановились и у Филиппополя, и на этой стоянке не произошло между отрядами столкновения. Архиереем этой области в то время быль Михаил италийский, человек отлично красноречивый и всесторонне образованный, в разговоре до того приятный, что всех привлекал к себе, подобно магниту. Он до такой степени увлек короля прелестию своих слов и очаровал сладостию речей (имея однако ж в мыслях совсем не то, что говорил, а выгоды римлян, и искусно превращаясь, подобно Протею фаросскому), что гордый король не мог оторваться от него, бывал у него на обедах, и разделял с ним завтраки. За то и сам, из угождения ему, подвергал самым жестоким {80} наказаниям тех, которые приносили откуда-нибудь съестные припасы, не заплатив за них денег.
3. Когда же король выступил оттуда и отправился далее, то между задними отрядами алеманнов и римлянами сначала происходить спор, по поводу каких-то обид; за спором следует шумная распря толпы, усиливаемая криками; к крикам присоединяется брань и ссоры, а отсюда дело доходить до драки. Затем является богиня войны, - завязывается вооруженная схватка и поднимается открытое сражение. Возрастая и усиливаясь более и более, оно едва было не подняло свою голову до небес, хотя в начала было незначительно и незаметно; но вышеупомянутый архиерей успел своими убеждениями смягчить и сверх чаяния успокоить короля, который уже возвращался назад и дышал войною, как кровожадный лев, свирепо махающий хвостом и готовящийся к нападению. Когда войска достигли укрепленного Адрианополя, то король, пройдя чрез этот город, отправился далее, а один из его родственников, по причина болезни, остался в Адриапополе. Здесь некоторые негодные римляне, которых руки были привычны не к оружию, а к грабежу, подошедши ночью, подкладывают огонь под тот дом, где находился этот человек и сожигают как его самого, так и все, что при нем было. Узнав об этом, Конрад, - так назывался король, - поручает племяннику своему Фридерику отмстить за то жителям. Фридерик - человек и без того жестокий, {81} а теперь еще воспламененный гневом, возвратившись в город, предает огню монастырь, в котором жил Алеманин, производит исследование о пропавших деньгах и осуждает на смерть виновных. Это обстоятельство могло бы подать повод к войне; но дело опять окончилось вожделенным миром, при содействии некоторых знатных римлян, погасивших войну, и в особенности Прасуха, который уладил все. Переехавши на коне три реки, которые все вместе протекают под тамошним каменным мостом, он прибыл к разгневанному Фридерику, укротил его и отклонил от его намерения. Тогда стоянки алеманнов опять сделались спокойными, переходы мирными и дальнейший путь благополучным. Чрез несколько дней они раскинули лагерь на всей равнине хировакхов, но не оградили его валом; так они поступали и на всех стоянках, доверяя клятвам и договорам римлян. По тамошним полям протекает река, не широкая и не глубокая, называемая Мелас (черная). Летом, высыхая, она обращается в тинистый ручей, потому что протекает не по песчаной почве, но по земле весьма тучной, по которой пахари проводят глубокие борозды. А зимою и при проливных дождях, из ничтожной она делается очень большою, из дрянного и грязного потока постепенно превращается в глубокую реку, даже, не довольствуясь быть рекою, хочет сравниться с морем, {82} бежит стремительно и шумно и, разливаясь широко, из легко переходимой становится судоходною. Воздымаемая ветром, она тогда жестоко волнуется, выбрасывает на берега пенистые волны и, сильно ударяясь о соседнюю землю, уносит труды земледельцев, оетанавливает путников и вообще производит всякого рода опустошения. Эта-то небольшая река, и в то время от дождей необыкновенно увеличившись и сделавшись многоводною, внезапно выступает ночью из берегов, как будто бы над ней отверзлись хляби небесные, и уносит из лагеря алеманнов не только оружие, конскую сбрую, одежды и все другая вещи, которые они везли с собою, но и лошадей, и мулов, и самих всадников. Жалкое то было зрелище и поистине достойное слезь: алеманны падали без борьбы, гибли без врага! И ни огромный и необыкновенный рост, ни привычные к войне руки не помогли им спастись от беды: они падали, как трава, уносились, как сухое сено и легкий пух, и лишь река, говоря словами Псалмопевца, воздвигала гласы их, когда они по-варварски кричали и своими дикими и страшными воплями, нисколько не похожими на сладкозвучные песни пастухов, оглашали горы и холмы, мимо которых проносились. Те, которые видели это событие, поневоле приходили к мысли, что гнев Божий явно постиг лагерь алеманнов, если они столь внезапно поглощены были водою, что не могли спасти даже своих тел. Из спавших в ту ночь, действительно, одни заснули сном смертным, {83} а другие лишились всего своего имущества. Король, крайне опечаленный этим событием, несколько посбавил своей спеси и, подивившись, что и стихии повинуются римлянам и исполняют их желания и что самые времена года, как послушные рабы, в угодность им, переменяют свои свойства, снялся оттуда и отправился далее. Когда же приблизился к царствующему городу; то принужден был тотчас же переправить свое войско на ту сторону пролива, хотя прежде, в бытность свою в Перее, называемой пикридийскою, не соглашался на это и с чванством отказывался от переправы, говоря, что от его волн зависит - переправиться или нет. По этому случаю все гребцы, все суда, все рыбачьи лодки и перевозные корабли заняты были переправою алеманнов. Царь приказал было записать число этого огромного войска, назначив счетчиков на каждую переправу с тем, чтобы они замечали каждого переправляющегося человека; но количество войска оказалось выше исчисления, и потому приставленные к этому делу, потеряв всякую надежду на успех, возвратились, не исполнив поручения. Когда таким образом король, как зловещее небесное знамение, перешел, согласно с желанием римлян, на Восток, а за ним, спустя немного времени, последовали и бывшие в одном с ним походе франки, царь опять обратился к прежним своим заботам о собственных областях. Не пренебрегал он также и тем, чтобы эти чужеземцы имели необходимую пищу, для чего на {84} пути опять были выставляемы на продажу съестные припасы. Впрочем в удобных местах и в тесных проходах, по распоряжению Мануила, сделаны были римлянами засады, от которых немало того войска погибло. А жители городов, запирая городские ворота, не допускали алеманнов на рынок, но, спуская со стены веревки, сначала притягивали к себе деньги, следующие за продаваемые вещи, а потом спускали, сколько хотели, хлеба или других каких-нибудь съестных припасов. При этом они дозволяли себе несправедливости, так что алеманны призывали на них мщение всевидящего Ока за то, что те их обманывали неправильными весами, не оказывали им сострадания, как пришельцам, и не только от себя ничего не прибавляли им, как единоверцам, а напротив как бы из их рта вырывали необходимую пищу. Негоднейшие же из городских жителей и люди особенно бесчеловечные не опускали даже ни крошки; но, притянув к себе золото или подняв серебро и спрятав за пазуху, исчезали и больше уже не показывались на городских стенах. А были и такие, которые примешивали к муке известь и чрез то делали пищу вредною. Точно ли это делалось по императорскому, как говорили, приказанию, верно не знаю; но во всяком случай эти беззаконные и преступные дела действительно были. А то несомненно и совершенно верно, что по приказанию царя была вычеканена монета из фальшивого серебра и что она выдавалась в уплату тем из италиянских, {85} ратников, которые хотели что-нибудь продать. Кратко сказать, царь и сам всячески старался вредить им и другим приказывал наносить им всевозможное зло для того, чтобы и позднейшие потомки их неизгладимо помнили это и страшились вторгаться в области римлян.
6. Подобным же образом вздумали поступать с алеманнамн и турки, быв наущены и побуждены к войне письмами Мануила. Близ реки Вафиса (глубокой), под предводительством некоего Паблана, они даже одержали над алеманнами победу и многих из них истребили. Но когда напали на ту часть войска, которая проходила чрез Фригию; то ошиблись в своих расчетах и добровольно навлекли на свою голову погибель, безрассудно подвергшись опасности, которая была от них далеко, и попав в яму, которую вырыли собственными руками. Им бы не следовало огорчать людей, которые не причиняли им никакого зла, не следовало будить свирепого зверя, пока он спит, и побуждать его к убийству; а они, построившись в густые фаланги и заняв берега реки, - то была река Меандр, - решительно не дозволяли латинским войскам переправиться чрез нее. Эта река и во всякое время не везде бывает удобна для переправы, представляя множество водоворотов и пучин, а тогда была совершенно непроходима. Здесь-то западные войска самым делом доказалп, что только по их снисхождению фаланги римлян не были истреблены, города их не были разрушены и граждане не были перебиты, подобно {86} кормному скоту. Когда король приблизился к берегу реки, он не нашел здесь ни речных судов, ни моста для переправы, а между тем турки, и пешие и конные, явившись на противоположном берегу, стали бросать стрелы, и их стрелы, перелетая реку, попадали в передние ряды фаланги. Поэтому он отступает несколько от берега и, расположившись лагерем так, чтобы быть вне бросаемых стрел, приказывает всем, подкрепившись пищею, снарядить к битве коней и осмотреть свое оружие, чтобы на следующий день рано утром вступить в бой с турками. И действительно, когда было еще темно и когда солнце не впрягло еще своих коней в колесницу, он и сам встал и снарядился, как следует, к сражению, и все войско облеклось в оружие. То же сделали и варвары: они также выстроились, поставили стрельцов вдоль берега, расположили всадников, как находили нужным, и тотчас же начинали бросать стрелы, когда италиянцы подходили близко к реке. Между тем король, обходя отряды и желая воодушевить своих воинов, говорил им следующее: "Соратники! каждый из вас, конечно, хорошо знает, что настоящий поход мы предприняли ради Христа и ищем славы не человеческой, а Божией. Да и кто может подумать иначе, когда из-за этого мы отказались от покойной домашней жизни, добровольно оставили своих родных и, проходя по чужой земле, испытываем бедствия, подвергаемся опасностям, истаиваем от голода, зябнем {87} от холода, изнуряемся от жара, имеем ложем для себя землю, а покровом - небо, мы, люди благородные, знаменитые, славные, богатые и владычествующие над многими народами? - когда мы постоянно носим воинские доспехи, как добровольные узы, и страдаем под тяжестию их, подобно величайшему из слуг Христовых Петру, который некогда отягчен был двойными узами и находился под стражею четырех четвериц воиновъ? С другой стороны никто не станет спорить и против того, что эти, отделенные от нас рекою, варвары - враги Креста Христова, с которыми мы давно хотели сразиться и в крови которых, по выражению Давида, обещали омыться, - никто, если то не будет человек, совершенно безумный, который видя не видит и слыша не слышит. Итак, если вы хотите идти прямым путем в бессмертные обители, - потому что Бог не столь неправеден, чтобы не видеть причины настоящего похода и не воздать нетленными радостями и прохладными эдемскими обителями нам, которые, оставив свои дома, решились лучше умереть за Него, нежели жить, - если вы сколько-нибудь помните те обиды, какие эти, необрезанные сердцем, люди постоянно причиняют нашим соплеменникам, если представляете в уме своем те раны, какие они наносят им, и сколько-нибудь сожалеете о невинно пролитой крови; то станьте твердо, подвизайтесь мужественно, и никакой страх да не удержит вас от справедливого мщения. Пусть иноплеменники {88} истинно познают, что сколько Христос, наш наставник и учитель, выше их пророка, обольстителя и изобретателя нечестивого учения, столько же и мы превосходим их во всем. Мы - святое ополчение и богоизбранное воинство: не будем же малодушно привязываться к жизни и бояться приснопамятной смерти из любви ко Христу. Если Христос умер за нас, то не гораздо ли справедливее нам умереть за Него? Пусть же нашему честному походу будет положен и добрый конец. Будем сражаться с надеждою на Христа и с уверенностию, что мы обратим врагов в бегство и что для нас не трудна будет победа; потому что никто, как мы надеемся, не выдержит нашего нападения, но все отступят, при самом первом натиске. Если же, чего не дай Бог, мы падем, - достославна будет могила умерших за Христа. Пусть персидский стрелок поразит меня за Христа: лучше мне с благими надеждами уснуть сном смерти и на стреле, как бы на колеснице, перенестись к тамошнему покою, чемь быть похищену смертию, может быть, бесславною и грешною. Отмстим же, наконец, этим варварам, которых нечистыми ногами попраны наши единокровные и единоверные братья и от которых они низошли в то общее священное место, в котором был с мертвыми Христос, совечный и сопрестольный Отцу. Мы - те сильные, вооруженные мечами, которые охраняют животворный и божественный гроб, как ложе Соломоново: уничтожим же, как люди свободные, {89} этих сынов рабыни Агари и удалим их, как камень претыкания, с пути Христова. Римляне, не знаю почему, питают их, как волков, на собственную гибель и бесчестно утучняют своего кровию, тогда как следовало бы, одушевившись мужеством и последовав внушению здравого разума, отогнать их от селений и городов, как диких зверей от стада овец. Но как вы видите, что эту реку можно перейти только необыкновенным способом, то я научу вас, как это сделать, и сам первый подам пример. Составив одну густую массу и взяв в руки копья, бросимся стремительно в эту реку и быстро перейдем ее на конях. Я уверен, что вода, отхлынув, остановится и, как бы возвратившись назад, удержится от дальнейшего прямого течения, как некогда река Иордан, когда проходил чрез нее Израиль. И будет это придуманное нами дело приснопамятно позднейшим потомкам, не изгладится ни временем, ни потоком забвения, к великому бесчестию персов, которых трупы, падшие при этой реке будут лежать высоким холмом и составлять как бы трофеи бессмертной нашей славы". Сказав эту речь и подав знак к сражению, король сам, сильно пришпорив коня, стремительно бросился в реку, а за ним и все другие, сомкнувшись на конях в густую и сплошную массу и сотворив молитву, с обычными криками устремились туда же. От этого вода в реке частию отхлынула на берег от лошадиных копыт, частию прервала и остановила {90} дальнейшее течение, как будто бы сверхъестественно обратилась назад к своему источнику или была задержана вверху, и алеманны, перейдя воду, как сушу, неожиданно напали на персов. Тогда эти варвары не могли ни спастись бегством, потому что их преследовали и ловили, несмотря на быстроту их коней, которые чуть не носились по вершинам стеблей, - ни устоять против алеманнов в рукопашном бою. Умерщвляемые различным образом, они как колосья падали друг на друга, или как грозды проливали живую кровь свою, будучи давимы копьеносцами. Одни были пронзаемы копьями, другие на бегу пополам рассекаемы длинными мечами, - особенно легко вооруженная часть войска, а иные на близком расстоянии поражаемы кинжалами, исторгавшими их внутренности, так что падшие персы совершенно покрыли тамошние равнины своими трупами и затопили лощины своею кровию. Что же касается италийцев, то хотя многие из них были ранены стрелами, но пали и убиты немногие. О множестве падших и доселе свидетельствуют часто встречающиеся здесь огромные груды костей, которые возвышаются наподобие холмов и удивляют всех, проходивших по этому пути, равно как удивили и меня, пишущего эти строки. Сколь велики были размеры ограды, сделанной из костей Кимвров вокруг массилийских виноградников, когда Марий, военачальник римский, поразил этих варваров, о том, конечно, могли верно знать люди, видевшие {91} своими глазами это необыкновенное дело и рассказавшие о нем другим. Но настоящее дело, без сомнения, было бы выше и того, если бы только все, что касается до Кимвров, не было преувеличено историею, так что выходит из пределов естественных и походит на басню. С тех пор алеманны продолжали путь без битв и никто из варваров не показывался на пути и не препятствовал им.
1. После таких-то трудов и подвигов италиянцы достигли Келесирии. Но между тем, как они шли к Иерусалиму и, выступив из пределов римской империи, проходили верхнюю Фригию, Ликаонию и Писидию - области, прежде подвластные римлянам, а теперь принадлежащие варварам, которые завладели ими, конечно, по нерадению и беспечности прежних римских императоров, не считавших слишком нужным и обязательным трудиться и подвергаться опасностям для блага своих подданных; - самодержец Мануил стал помышлять, как бы отмстить сицилийцам за их бесчеловечные поступки {92} с римлянами и выгнать их гарнизон с острова Керкиры, который ныне называется Корифо. Действительно, одновременно с движением алеманнов, Рожер, тогдашний владетель Сицилии, или по предварительному соглашению с королем алеманнов, как иные говорили, или по собственному своему побуждению, стал нападать, на мелких судах, на прибрежные римские области. Флот его, выехавший из Врентисия, прибыл к Керкире и без сражения, при первом появлении, овладел ею. Причиною этого были жители острова и в особенности глупейшие из них, по прозванию гимны. Под тем предлогом, что не могут болес терпеть тяжелого, как они говорили, и несносного сборщика податей и переносить его обид, они составили коварный замысел; но как сами собою не в состоянии были осуществить его, то теперь, воспользовавшись благоприятным случаем, обратились к предводителю флота и, обольщенные его ласковыми словами и хитрыми обещаниями, приняли к себе на известных условиях сицилийский гарнизон, состоящий из тысячи вооруженных ратников. Таким образом спасаясь от дыма уплаты податей, они, по своей глупости, попали в пламя рабства; а римлян эти безумцы заставили вести продолжительную и крайне тяжкую войну. Начальник флота, обезопасив крепость и сделав ее, сколько можно, {93} недоступнее и неодолимее, отправился оттуда и пристал к Монемвасии, льстясь надеждою взять и этот мыс точно так же без боя, как недавно взял Керкиру. Но встретив здесь людей умных и знающих цену свободы, он был отбит так, как бы напал на несокрушимую скалу, и, не достигнув цели, медленно удалился оттуда. Миновав Малею, где постоянно дуют противные ветры, так что есть даже пословица: "повернув к Малеи, забудь о домашних", он вошел в глубокий залив и, обойдя ту и другую его сторону, не только ограбил селения беззащитные, но и достаточно огражденные и не легко доступные - частию принудил сдаться на условиях, частию покорил силою. Потом опустошив Акарнанию и Этолию, называемую ныне Артиниею, и весь приморский берег, приплыл в залив коринфский и, остановившись в криссейской пристани, отважился напасть на жителей внутренних областей, потому что не было никого, кто бы мог ему противиться. С этою целию, будучи только начальником флота, он разделил войско на отряды тяжело и легко вооруженных воинов и, зная досель одно море, появился и на суше, подобно тем морским чудовищам, которые ищут себе пищи в воде и на суше, и вторгся в Кадмову землю. Здесь, опустошив мимоходом лежавшие на пути большие селения, он напал на семивратные Фивы и, овладев ими, поступил бесчеловечно {94} с тамошними жителями. Так как издревле была молва, что в этом город живут граждане богатые; то он, побуждаемый страстию к деньгам, не мог довольно насытить своего корыстолюбие и желал наполнить деньгами все или большую часть кораблей так, чтобы они погрузились до третьего пояса. Поэтому и ремесленникам он делал насилия, стараясь отыскать последнюю жалкую копейку, и мужей сильных и славных по происхождению, почтенных по летам и знаменитых по заслугам, подвергал различным притеснениям; не стыдился и не щадил никого, не склонялся ни на какие просьбы, не боялся, что когда-нибудь подпадет под власть богини мщения, и не гнушался так называемой кадмовой победы. Наконец, предложив священные книги, принуждал каждого с препоясанными чреслами подходить к ним, с клятвою пред ними объявлять свое состояние и, отказавшись от него, уходить. И после того, как обобрал таким образом все золото и все серебро и нагрузил корабли златотканными одеждами, он не оставил в покое и лиц, им ограбленных. И из них он взял с собою людей, занимавших первое место по своим достоинствам, а из женщин выбрал особенно красивых и нарядных, которые часто умывались водою прекрасней Дирки, хорошо {95} убирали свои волосы и отлично знали ткацкое искусство, - и затем уже удалился оттуда. Пользуясь столь благоприятным для него течением дел и не встречая никакого сопротивление ни на суше, ни на море, он отправляется на судах к богатому городу, Коринфу. Этот город лежит на перешейке, славится двумя пристанями, из которых одна принимает плывущих из Азии, а другая - приезжающих из Италии, - и представляет большое удобство с обеих сторон для ввоза и вывоза и взаимного обмана товаров. Не найдя ничего в торговой части города, которая называется нижним городом, потому что все жители удалились в Акрокоринф и собрали туда все съестные припасы и все имущество, как принадлежащее частным людям, так и посвященное Богу, - он решился напасть и на самый Акрокоринф и, если можно, взять его. Акрокоринф - это акрополь древнего города Коринфа, а ныне сильная крепость, стоящая на высокой горе, которая оканчивается острою вершиною, представляющею гладкую поверхность в виде стола, и ограждена твердою стеною. В самой крепости находится немало колодцев вкусной и чистой воды и источник Пирина, о котором упоминает Гомер в одной из рапсодий. Несмотря на такую твердость и неприступность Акрокоринфа, который и природа, и местоположение, и крепкая ограда обезопасили так, что его трудно или и совсем невозможно взять, - сицилийцы почти без труда вошли в него, употребив немного времени на покорение крепости, {96} и в этом нет ничего необыкновенного или удивительного. Крепость, хотя сама по себе и неодолимая, конечно, не могла защищать сама себя, не могла отразить нападение врагов, когда в ней не было доблестного гарнизона и достойных защитников. Числом их было, правда, немало, но все они не стоили и одного мужественного защитника города. Тут, именно, находились и царские войска с своим вождем Никифором Халуфом, и корифские вельможи, и немалое число жителей из окрестных селений, которые собрались в Акрокоринф, как в самое безопасное от врагов убежище. Оттого-то предводитель флота, вступив в крепость и увидев, что она по естественному своему положению со всех сторон неприступна, сказал: "мы сражались с Божиею помощию, и Бог попустил нам овладеть таким местомь"; а о находившихся в крепости отозвался дурно и осыпал их упреками, как низких трусов, и особенно Халуфа, которого назвал даже хуже женщины и неспособным ни к чему, кроме веретена и прялки. Затем сложил на корабли и здешнее имущество, обратил в рабство знаменитейших по происхождению коринфян, взял в плен и женщин, которые были особенно красивы и полногруды, не пощадил даже иконы великомученика и чудотворца Феодора Стратилата, но и ее похитил из посвященного имени его храма и, воспользовавшись попутным и благоприятным ветром, удалился оттуда со всем имуществом, и на обратном пути еще более {97} укрепил и обезопасил Керкиру. Если бы кто увидел в это время трехгребные сицилийские корабли; то совершенно справедливо мог бы сказать, что это не разбойничьи корабли, а огромные транспортные суда, - так они были переполнены множеством дорогих вещей, погружаясь в воду почти до самого верхнего яруса!
2. Когда все это дошло до слуха императора Мануила, - он опечалился и стал походить на Гомерова Юпитера, который постоянно разбирал в уме своем, что ему делать, или на Фемистокла Неоклейского, который всегда казался озабоченным, проводил без сна ночи, и, когда его о том спрашивали, отвечал, что ему не дает спать трофей Милтиадов. По этому поводу он созвал на совет всех опытных в военном деле и знаменитых по красноречию мужей. Из многих предложенных мнений было найдено лучшим и одобрено императором то, чтобы идти войною против сицилийцев в одно время и с суши, и с моря; так как и борьба эта отнюдь не обещала верного успеха, представляла немало препятствий, и прежним римским императорам казалась очень тяжкою и невозможною. И вот собираются легионы восточные и западные; трехгребные корабли частию починиваются, частию вновь строятся и приготовляются к походу; огненосные суда снабжаются жидким огнем, который дотоле оставался без употребления; снаряжаются суда пятидесятивесельные, собираются мелкие, перемазываются смолою транспортный для лошадей, наполняются {98} съестными припасами провиантские, приводятся в порядок скороходный, - и все, быв снабжены парусами, выходят из гавани, в которой доселе стояли. Таким образом составился флот почти из тысячи судов, а пехотного войска собралось бесчисленное множество. Самые гиганты, если бы они при этом были, устрашились бы такой армии; потому что в то время и все римские войска вмещали в себе много мужей доблестных и людей с геройскою храбростью, и тяжело вооруженная пехота не потеряла своей славы, но отличалась львиною и несокрушимою отвагою. Этим были обязаны Иоанну, отцу Мануила, императору истинно великому и полководцу в высшей степени опытному. Не пренебрегая ничем другим, что содействовало общественной пользе, он преимущественно заботился о войсках, ободряя их частыми подарками и приучая к воинским делам постоянными упражнениями. Сделав такие отличные, как казалось, приготовление к войне с сицилийцами, царь приказывает гребцам и их начальникам, развязав канаты, выходить с флотом в море, назначив главным над ним вождем своего зятя по сестре, Стефана Контостефана. В тоже время дает приказание и сухопутному войску отправляться в поход под начальством, кроме других вождей, великого доместика, Иоанна Аксуха, о котором мы уже много раз говорили прежде. По прибытии флота к берегу феакийскому, {99} венецианские и корабли римские отделились одни от других и стали в разных местах для того, чтобы два различных племени не смешивались между собою во время стоянки и от такого смешения не произошло несогласия. Между тем и сам царь, спустя немного времени, отправился в поход с войском. На пути, при первой же встрече, он прогнал скифов, которые, перейдя Дунай, опустошали области при горе Эмос, - и, выступив из Филиппополя, пошел прямо на Керкиру. Мыс керкирский составляет огромную сплошную возвышенность, досягающую почти до облаков, с изгибами и высоко подымающимися вершинами, вдавшуюся в большую глубину морскую. Вокруг него разбросаны утесистые и обрывистые скалы, который высотою превосходят воспетый поэтами Аорн. Самый город со всех сторон обнесен крепкими стенами и огражден высокими башнями, от чего овладеть им становится еще труднее. Царские морские войска, окружив этот мыс, как бы обвили его медным оружием; но царь, прежде чем начать осаду, решился чрез людей, знавших язык тамошних жителей, испытать, не сдадут ли ему неприятели крепость без сражения. Когда же они, выслушав предложение, нисколько не склонились на него, но решительно его отвергли, затворили ворота и загородили их запорами, поставили на стенах ратников, вооруженных стрелами и луками, и, разместив всякого рода машины, явно открыли сражение; тогда царь приказал и своим войскам {100} также вступить в бой и всевозможно мстить неприятелям. И вот римляне стали бросать копья как бы на небо, а те сверху сыпали стрелы, как снег. Римляне, бросая камни из метательных орудий, кидали, или точнее сказать, поднимали их к верху; а те бросали их вниз, словно град. Одни, пуская стрелы с высокой и выгодной местности, очевидно, бросали их легко и успешно; а другие, сражаясь снизу с неприятелем, находившимся на огромной высоте, вредили ему мало, или не вредили нисколько. Это повторялось несколько раз и продолжалось долгое время, но не приносило римлянам никакой пользы, напротив явно клонилось к их гибели, а для осажденных, которые не терпели никакого вреда, было выгодно. При таком бедственном положении, римляне постоянно придумывали что-нибудь новое, старались отличиться в глазах императора, выказывали и чудеса храбрости, и терпение в страданиях, и находчивость в затруднениях, которая свидетельствовала о их глубоком уме и опытности в военном деле. Но все было напрасно: они явно стремились к недостижимому и покушались на невозможное, и своими усилиями скорее помогали и содействовали неприятелям; потому что, сражаясь с ними, все равно, что спорили с самим небом, или состязались с птицами, основавшими свои гнезда на какой-нибудь скале, и пускали стрелы в облака. К довершению всего, пал и сам главный вождь флота, быв поражен в бедро осколком {101} камня, брошенного с высоты метательным орудием. Склонив голову на сторону, он лежал чуть живой, а вскоре потом и скончался.
3. Таким образом исполнилось на нем предсказание патриарха Космы Аттика, управлявшего кормилом церкви после Михаила оксийского, который, добровольно отказавшись от верховной кафедры, возвратился на остров Оксию, где он из детства проводил подвижническую безмятежную жизнь, - и, простершись на земле, при входе в преддверие храма, отдал выю свою на попрание всякому входящему монаху, сознаваясь, что он напрасно оставлял давнишнее и любезное ему спокойствие и без всякой пользы восходил на верховный престол. Косма был прежде в числе диаконов, происходил родом из Этны, быль человек весьма ученый, но особенно славился различными добродетелями, больше же всего отличался великим милосердием, которое в разнообразном сонме его добродетелей, как бы в прекрасном и драгоценном ожерслье, сияло подобно лучезарному камню. Он был до того сострадателен к людям, что и верхнюю и нижнюю одежду с своего тела и льняное покрывало с своей головы отдавал бедным, и не только сам раздавал свое имущество, но других побуждал помогать нуждающимся. За то он и был у всех в почтении, а Севастократор Исаак, брать императора Мануила, чуть не боготворил его, считая богоугодным и прекрасным то, что советовал патриарх, {102} и напротив богопротивным и пагубным то, чего он не одобрял. Но общество тогдашних архиереев, не терпевших добродетели, и партия, враждебная этому благочестивейшему мужу, оклеветали его пред царем, будто он замышляет предоставить царство брату его Исааку. Открытые его посещения севастократора в царском дворце они представили скрытными и то, что говорилось между ними не в потаенном месте и не скрытно, а днем и явно, выдали за тайные совещания. Мануил, как человек еще молодой и самолюбивый, которого притом клеветникам патриарха легко было расположить к подозрению брата в домогательстве царской власти, - решился свергнуть его с престола. И так как для клеветы, как мы знаем, нет ничего неприкосновенного, и всякий, как тоже известно, скорее склонен сделать какое-нибудь зло; то патриарх осуждается на низвержение, как человек, будто бы разделяющий еретические мысли одного монаха Нифонта. Этот Нифонт был близок к патриарху, часто обедал за его столом и проживал у него в доме, а между тем был обвинен в неправомыслии по вере, расстрижен и заключен в темницу патриархом Михаилом. Поэтому и Косму стали обвинять в единомыслии и соучастии с ним. Воспользовавшись этим благовидным предлогом, враги патриарха собрались и открыто напали на него, решившись насильно и общим голосом низвергнуть его с престола. Когда его призвали на суд, или, лучше сказать, на осуждение, {103} стали допрашивать о том, чего он не знал, и за это присуждали к низвержению с престола, - он исполнился негодование и, обозрев собрание, произнес заклятие на утробу царицы, чтобы она не рождала детей мужеского пола, подверг отлучению некоторых из близких к царю людей и осудил собравшийся на низвержение его собор за то, что бывшие на нем лица обивают пороги царского дворца, судят лицеприятно, а не по церковным правилам, и беззаконно лишают его и престола, и паствы. В это время Контостефан, - человек, принадлежащий к числу лиц, которые окружают императорский престол и пользуются особенною близостию к царю и правом свободно говорить с ним, - показал вид, будто он крайне оскорблен заклятием утробы императрицы и, некстати притворившись негодующим более всех присутствовавших, с гневом приступил к патриарху и хотел было ударить его кулаком, но удержался от своего порыва. Такого поступка, как дела безумного, не одобрил и царь, и своим негодованием показал, как он недоволен случившимся. Да и родственники императора и весь сенат порицали Контостефана за то, что он посягнул на это нечестивое дело и не убоялся земной пропасти, поглощающей таких преступников. А сам патриарх кротким голосом сказал: "оставьте его: он сам скоро получить удар камнем, - чем предуказывал на тот род смерти, который его постигнет. Что же касается до царицы, - вследствие ли этого заклятие отца она не была материю {104} детей мужеского пола, потому т.е. что Богу угодно было прославить слугу своего и оставить ее во всю жизнь рождать детей женского пола, - я достоверно не знаю. Но император, человек, видимо здравомыслящий, будучи упрекаем совестию за то, что лишил власти мужа праведного и благочестиваго, безукоризненного и не сделавшего ничего, достойного низвержения, признавал это, а не другое что-либо причиною, почему он не имел детей мужеского пола.
Когда пал, как мы сказали, Контостефан, начальство над морскими силами поручено было великому доместику Иоанну, впрочем так, что он не получил вместе с тем название великого вождя, а только мог командовать флотом и управлять делами, как человек весьма опытный в звании военачальника, храбрый и одаренный отличными предводительскими способностями. Между тем царь, досадуя, что время проходит напрасно, и не желая губить дни без пользы, как некогда кефалинский царь Улисс не хотел губить быков солнца, взошел на предводительский корабль и, объехав кругом всю Керкиру, тщательно осматривал, с которой бы стороны можно было напасть на нее. А осада действительно тянулась три месяца, потому что не мог же он притащить Оссу, или придвинуть Афон, или нагромоздить горы на горы, {105} чтобы таким образом легче взять крепость: все это дела баснословные и невероятные.
4. Но в то время, как он совсем не знал, что делать, ему пришло на мысль перекинуть в одном, легко доступном по своему внутреннему положению, ущелье деревянную лестницу, построенную в виде круглой башни. С этою целию сплотили корабельные леса, сколотили мачты больших кораблей, сделали наставки к тем, которых высота была недостаточна, и наконец устроили лестницу в виде башни. Когда ее подняли и приставили к крепости, вершина ее доходила до края и неровной оконечности скалы, с которой начинается городская стена, так что тут можно было сойти с лестницы и вступить в бой с бывшими на стене неприятелями; а ее основание, твердо сплоченное и крепко прибитое, неподвижно лежало на кораблях. Затем были вызываемы охотники - взойти по этой лестнице, люди самые храбрые и отважные на войне, и сам царь провозглашал: "кто любить царя и не боится опасностей, пусть идет вверх". Однако никто не являлся на вызов, напротив все отказывались идти, страшась великой опасности, пока четыре родных брата Петралифы, происходившее из племени франков и жившие в Дидимотихе, не послушались императора и первые не взошли на лестницу. А лишь только отважились они, и еще прежде их - Пупаки, оруженосец великого доместика, с одушевлением бросившийся на это дело, - за ними из соревнование последовало немало и других.
{106}
Царь, похвалив всех их за усердие и скорую решимость и отделив из них до четырехсот человек, которые были известны ему многократными воинскими подвигами и особенною храбростию, приказал им идти вверх, сказав наперед длинную речь для возбуждение их мужества и обещав как им, так и детям их, великие награды и свое благоволение. "Если вы, - говорил он, - останетесь в живых, избежав угрожающей опасности и доблестно совершив предстоящий подвиг, - вы найдете во мне, вместо государя и царя, самого нежного, как и не ожидаете, отца. Если же лишитесь жизни, стараясь заслужить честь отечеству и славу себе, - я и тогда не откажусь воздать вам все почести по смерти и сделаю столько добра вашим домашним, детям и женам, что и живые будут им завидовать и ублажать их, и вы сами, перейдя в другую жизнь, будете радоваться, если только есть в умерших какое-нибудь чувство и если не только дела минувшие не изглаждаются из их памяти забвением, но и то, что совершается после в этой жизни, достигает до них и бывает известно умершим". Итак, первый, как я сказал, стал подниматься, сотворив на себе крестное знамение, Пупаки, за ним последовали братья Петралифы, а потом и другие, пока все не взошли на лестницу. Из бывших при этом зрителей не было ни одного, чье бы сердце не стеснилось от скорби при столь необыкновенном зрелище, кто бы не зарыдал и, заливаясь слезами и ударяя себя {107} в грудь, не обратился с молитвою к Богу. И действительно, зрелище было поразительное. Одни шли вверх с поднятыми для безопасности над головою щитами и обнаженными мечами и, приблизившись к находившимся на стенах неприятелям, отважно вступали в бой; а другие сыпали на них всякого рода снаряды и бросали тяжелые камни. Но все усилие врагов были напрасны: римляне, поражаемые всякими орудиями, как наковальни молотками, были неутомимы, непоколебимы, непреклонны и, несмотря на опасности, неустрашимы. И верно эта борьба имела бы прекрасный исход и доставила бы славу римлянам, если бы негодный случай, примешивающийся и к величайшим предприятиям и всегда как-то вредящий им, доставив этому делу отличное начало и польстив надеждою на успех, в конце не изменил ему. В то время как Пупаки сошел уже с лестницы и, став твердою ногою на скалу, вступил в бой с бывшими на стенах неприятелями, вдруг лестница обрушилась. Наступило жалкое и невообразимое зрелище: все, бывшие на лестнице, стали опрокидываться, падали вниз головою и плечами и жалко погибали, уносимые волнами моря, разбиваясь о скалы и палубы кораблей и поражаемые камнями сверху, так что из многих весьма немногие избегли опасности. А Пупаки, рассеяв бывших на степах неприятелей и нашедши отпертые небольшие воротца, возвратился чрез них к своему войску. Это не только поразило римлян и императора, но было чудом и для самих {108} врагов, - и они, устыдившись бесчеловечия и жестокости, в которых упрекали их за то, что они бросали сверху камни на упавших с лестницы, перестали бросать их, из уважения к храбрости павших.
5. Еще не успели римляне совершенно оплакать этой неудачи, еще всеуничтожающее время не утишило печали царя о ней, как уже присоединяется новое несчастие, худшее прежнего, неожиданно постигает другое плачевное бедствие. Среди площади произошло враждебное столкновение между римлянами и венецианцами; и это столкновение состояло не в одних насмешках, которыми перекидывались оба народа, не в бранных только словах, которые равно сыпались с той и другой стороны, не в том, что противники трунили и колко острили друг над другом, осыпали друг друга бранью и ругательствами, нет, - они взялись за оружие и завязали настоящий бой. По слуху об этом несчастии с той и другой стороны сбежалось много вооруженных людей на помощь своим соплеменникам; явились также многие и безоружные, люди знаменитые по своему родству с царем и по своим достоинствам; пришли и старейшины венецианские с тем, чтобы усмирить мятеж и восстановить мир. Но никто не слушал слов, никто не обращал внимание на собравшихся знаменитых мужей. Марс страшно неистовствовал и, жаждая кровопролития, сильно подстрекал к битве тяжко вооруженных воинов и в особенности - из отряда венецианцев, {109} так что ничто не обуздывало и не вразумляло их. Чем успешнее великий доместик сдерживал порывы римлян и не допускал их до места боя, тем сильнее разгорались гневом и неистовствовали венецианцы и тем в большем числе высыпали из своих триир. Видя всю безуспешность своих усилий примирить оба народа и необходимость разнять их силою, великий доместик вызывает своих телохранителей, которые служили ему во время сражения, как отличные тяжело вооруженные воины, и высылает их против венецианцев. В то же время выводит и часть войска. Венецианцы после недолгого сопротивления, обративши тыл, побежали без оглядки и, поражаемые стрелами и мечами, поневоле должны были беспорядочною толпою уйти на корабли. Но и при этом не оставили своего варварства, и после поражение не положили оружия, но, подобно медленно умирающим диким зверям, все еще продолжали производить нападение и сильно досадовали, что не одолели самих римлян. И так как не могли больше сражаться на суше; то, приготовив корабли к выходу в море, выводят их из пристани и, отправившись к одному острову, окруженному со всех сторон морем, - думаю, что это Астерис, который древние полагают между Итакою и Тетраполем кефалинскнм, - нападают, как неприятели, на стоявшие там римские суда из Евбеи и, поступив неприязненно с матросами, между которыми большею частию были евбейцы, наконец сожигают и самые корабли.
{110}
К этому преступному делу они присоединяюсь еще другое, более гнусное. Похитив царский корабль и взяв его с собою, сначала убрали находившиеся в нем царские комнаты вытканными из золота занавесами и пурпуровыми коврами, потом ввели туда одного черного ефиоплянина - человека самого ничтожного и, украсив его блистательным венцом, торжественно сопровождали его и приветствовали, как римского императора. Чрез это они издевались над царским достоинством и осмеивали императора Мануила, так как у него волоса не были золотисты, как зрелые колосья, а напротив лицо его было черновато, как у невесты в Песни Песней, которая говорит о себе: "черна я и хороша, потому что опалило меня солнце" (Песн. Песн. 1,4 - 5). Царь конечно мог тотчас же достойно наказать этих варваров; но, опасаясь, чтобы не произошло еще более зла, если возникнет междоусобная война, и видя, что мщение небезопасно в то время, когда все внимание должно быть обращено на другие предметы, он чрез некоторых из своих родственников объявляет прощение венецианцам, как в преступлениях против него самого, так и во враждебных и коварных действиях против римлян. Впрочем, хотя в то время он и удержал гнев свой, но все же таил в душе злобу, как огонь в куче золы, до тех пор, пока обстоятельства не дозволили во всей силе открыть ее, как об этом будет сказано в свое время.
{111}
Когда же таким образом снова помирились оба войска, он выводит фаланги на осаду города и, обложив его, сколько было возможно, с моря, употребляет всевозможные усилия, как бы стараясь превзойти самого себя, - чтобы как-нибудь покорить и завоевать город. С этою целию беспрестанно бросаемы были огромные камни из камнеметных орудий, постоянно стрелки прижимали к груди своей луки и, сильно натягивая тетиву, сыпали стрелы на стоявших на стене неприятелей, словно хлопья зимнего снегу. Во многих местах крепости некоторые по ущельям взбирались даже на крутизны, подобно диким козам. Но все это не доставляло никакой пользы и служило разве к тому, чтобы войско не оставалось в бездействии. Ибо и находившиеся в крепости с своей стороны защищались мужественно и, отнюдь не считая нужным спускаться вниз и вступать в рукопашный бой с римлянами, всячески оборонялись со стен и наносили вред неприятелям, бросая в них стрелы и камни. Царь увидел, что он домогается невозможного, но не считал необходимым уходить оттуда и оставить осаду неувенчанною успехом. Он полагал, что для него будет бесславием, если он, после многих трудов и потери нескольких отрядов войска, не успеет взять одну крепость, и притом такую, которая недавно еще платила дань римлянам, - и что он дает притон в своих владениях тысячам разбойников, если оставит за сицийцами Керкиру, которая в таком случае будет безопасным {112} убежищем для их триир и сделается военным арсеналом против римлян. И так, он решился ждать, потому что не оставалось никакой надежды на что-нибудь другое более лестное; а между тем долговременность осады, думал он, побудит начальников гарнизона сдать ему крепость и вверить самих себя. И не обманулся он в своем ожидании, не ошибся в расчете. По прошествии нескольких дней, неприятели, действительно, отправляют к нему послов и просят, чтобы им дозволено было выйти из крепости с оружием и со всем прочим, что при них было. Они решились на это, потому что увидели, что царь не дозволить им оставаться тут и что они напрасно питали себя лестными надеждами, ежечасно ожидая помощи от короля, а вместе с тем и потому, что между ними стал мало помалу появляться голод. К этому в особенности побуждал их кастеллац Феодор, главный начальник гарнизона, - человек не столько любивший кровь, сколько стадо Христово, предпочитавший мир вражде и расположенный к римлянам, как это доказал впоследствии. Царь, с радостию выслушав об этом предложении, тотчас же хотел видеть и его исполнение. Но прежде, чем дал благоприятный ответ, представил из себя человека жестокого и страшно грозил неприятелям, если не исполнят того, что обещает посольств.
{113}
Когда же наконец они вышли из крепости - а вышли они не все вместе, но небольшими отрядами, когда наперед вышедшие удостоверили собою остававшихся, что царь не горд и ничего особенного против них не замышляет, но принимает их благосклонно, - он обошелся с ними очень ласково и приветливо и предоставил им полную свободу делать, что хотят и что сочтут полезным. Не в моих, говорил он, правилах, да я и не считаю делом царским и благородным прогонять желающих остаться, или задерживать тех, которые хотят удалиться. Поэтому многие решились остаться при царе и прежде всех кастеллан Феодор, а остальные возвратились в отечество - Сицилию.
6. Войдя в город и подивившись силе крепости, которую не было никакой возможности покорить оружием, царь оставил в ней весьма сильный гарнизон из германцев и затем, снявшись оттуда со всем войском, переправился в Авлон. Пробыв здесь довольно времени, он назначил поход в Сицилию, полагая, что спокоен только тот, кто сражается, что война служить залогом мира, и что счастливы только те города, которые защищаются не стенами, а мечами. Люди, говорил он, избегающие войны ради мира, не замечают, что чрез то наживают себе больше врагов, которые тогда родятся точно на плодоносной земле, что они ослабляют свое царство и никогда не {114} наслаждаются прочным миром. Но "суетны, говорит Давид, помышления людей, и неверны расчеты их, а совет Господень твердь и неизменен, и никто не может противиться ему". Так и Мануил, когда направил свой путь в Сицилию и пристал к острову, так называемому Анрописию, - остановлен был в своем предприятии сильными ветрами и страшною бурею, взволновавшею море и сопровождавшеюся грозными раскатами грома и необыкновенно сильным и ужасающим сверканием молнии. И когда он в другой раз пустился в путь и спешил переправою, - море опять не улежало спокойно под его кораблями, но стало кипеть и сильно волноваться. От поднявшихся противных ветров, суда рассеялись при наступившем глубоком мраке, и едва лишь некоторые пристали к твердой земле, так что и сам царь с трудом избежал опасности, а все прочие разметаны были в разные стороны и сделались добычею волн. Тогда царь отказался от намерения лично идти в Сицилию, так как этот поход был для него несчастен, - и, выступив из Авлона с бывшими при нем силами, прибыл в Пелагонию. Устроив здесь дела, как ему казалось лучше, он решил обратить свои силы против сербов. Ибо сербы, пока у самодержца в царстве все было спокойно, показывали вид доброжелателей и расточали речи, несогласные с тем, что у них было втайне на сердце; а когда случилось на суше и на море то о чем я вкратце рассказал, они, воспользовавшись {115} этим временем, необыкновенно ободрились, подняли против римлян оружие и неприязненно напали на смежные с ними римские области. И так, царь, взяв отлично вооруженную часть войска и оставив все, что могло связывать ее в движении, вступает в Сербию. От сербского сатрапа не укрылось движение на него императора, хотя последний и старался сделать это скрытно. Не зная, что делать, и сознавая, что он не в состоянии бороться с римскими легионами, он оставляет равнины и устремляется в горы, в надежде там найти себе спасение. А своих подданных, словно стада животных, пасущихся на лугах, он отдал на расхищение и истребление неприятелям, предоставив каждому, по его собственному примеру, искать спасение в бегстве. Но между тем как так думал и действовал правитель Сербии, и давал такие советы своим подданным, царь словно лев, уверенный в своей силе, рассеял скопища варваров, как стада быков и коз, сжег много принадлежащего им имущества, захватил немалое количество рабов, и затем, выступив оттуда, тотчас же написал грамоту, которою уведомлял городских жителей об этих новых успехах. Эту грамоту привез туда великий Доместикь; а спустя немного прибыль в столицу и сам виновник военных подвигов и совершил по этому поводу блистательный триумф. Насладившись радостными восклицаниями и громом рукоплесканий всего народа {116} и Сената, он вслед за тем занялся конскими скачками и зрелищами.
А лишь только наступила весна, он опять занял Пелагонию и, так как ему самому не посчастливилось в сицилийской экспедиции, то он выслал туда одного из знатных и благородных людей - человека предприимчивого, именно Михаила Палеолога, снабдив его большою суммою денег и вверив ему достаточное количество войска. Палеолог, по мысли царя, сначала отправился в Венецию, и там нанял войско, а также и из итальянских провинций набрал сильный отряд копьеносцев и затем уже, имея огромные силы, отплыл в Лонгобардию. Здесь, сражаясь с королевскими войсками, он торжествует над ними и венчается блистательными победами, пользуясь во всех случаях немощью и содействием некоего графа Александра, кровного родственника королевского, который недавно передался на сторону римлян за оскорбление, нанесенное ему королем. Вообще Палеолог постоянно расширял свои завоевания и, щедро рассыпая и раздавая деньги, крайне беспокоил короля и, казалось, готов быль нанести ему окончательный ударь, когда взял весьма многие из тамошних городов, одни на капитуляцию, а другие приступом. Между прочим он переправил отсюда множество камней и, отославши к царю несколько пленных, укрепил на берегу Эгейского моря город, доселе известный под именем Бары и Авлонии.
7. А сам царь, узнав, что владетель Сербии {117} снова на границах злодействует и поступает хуже прежнего, так что заключил даже союз против римлян с соседними пэонийцами, с пренебрежением выступает против них с небольшою частию войска, полагая, что они не в состоянии с ним бороться. Но они выказали неожиданное сопротивление и мужественно встретили предстоящую войну, получив весьма сильное вспомогательное войско от гуннов. В это-то время и Иоанн Кантакузин, вступив в бой с варварами и сражаясь до того, что и сам наносил и принимал удары, - потерял пальцы на руках, подвергшись нападению целой толпы сербов. Да и сам царь имел единоборство с архижупаном Вакхином, - человеком богатырского телосложение и с сильно развитыми ручными мышцами. Вакхин ударил царя в лицо и разбил вдребезги опущенную с шлема железную сетку, закрывавшую глаза его, а царь пронзил мечом его руку и, чрез то отняв у него возможность сражаться, взял его живым в плен. Когда же наконец и здесь римлян озарил блеск победы, и варвары рассеялись, подобно тучам, и после неблагополучного начала война окончилась весьма счастливо, - император, еще не стерши с лица пыли после прежнего сражение и еще покрытый горячим потом, идет войною против венгров. Он ставил им в вину то, что они помогали сербам и хотел воспользоваться отсутствием {118} их защитника, так как король венгерский был тогда вне отечества и сражался с соседними россами. Перейдя реку Саву и вторгшись в Франгохорий (это не ничтожная, но довольно многолюдная часть Венгрии, расстилающаяся между реками Дунаем и Савою, где и построена чрезвычайно сильная крепость Зевгмин, ныне называемая Сирмием), он страшно опустошил тамошние места. Здесь-то один из пэопийцев, при огромнейшем росте отличавшийся и неустрашимостью духа, отделившись от товарищей, стремительно нападает на самого царя; но царь, выдержав его нападение, вонзает ему меч между глаз и лишает его жизни. Взявши множество пленных и захвативши немалую добычу, император возвратился наконец в царственный город. Устроив торжественный въезд и растянув его на огромное пространство, он шел по улицам города в великолепнейшем триумфе. Пышность этого торжества возвышали пленные венгры и сербы, одетые не так, как обыкновенно бывают одеты пленники, а в великолепные одежды, которые роздал им царь, чтобы тем славнее казалась победа, и тем более дивились ей и сами граждане и все иностранцы, полагая, будто в самом деле взяты были на войне люди рода знаменитого, на которых стоит посмотреть. Чудным казалось это торжественное шествие еще и потому, что пленники шли не все вместе, а по частям, отделенные друг от друга промежутками, так что зрители легко обманывались и воображали гораздо {119} большее число их, чем какое было на самом деле.
В это же время и скифы, переправившись чрез Дунай, стали разорять римские крепости, лежащие на этой реке. Против них выслан быль некто Каламан. Но он неудачно повел войну против скифов и потерпел совершенное поражение; полки его были разбиты и потеряли много храбрых людей, да и сам он умер от полученных им смертельных ран. А скифы, разграбив по своему обыкновению все, что попадалось им на пути, и навьючив лошадей добычею, отправились в обратный путь. Для них ничего не стоит переправа чрез Дунай, они легко выходят на грабеж и без труда возвращаются назад. Оружие их составляют: колчан, повешенный сбоку на чреслах, кривой лук и стрелы. Некоторые, впрочем, употребляют и копья, и ими действуют на войне. Один и тот же конь и носит скифа во время тягостной войны, и доставляет пищу, когда разрезывают его жилу, а если то кобылица, то, говорят, удовлетворяет и скотской похоти варвара. Для переправы чрез реку скифы употребляют кожаные мешки, наполненные соломою и так хорошо сшитые, что в них не проникает ни малейшая капля воды. Скиф садится верхом на такой мешок, привязав его к конскому хвосту, кладет на него седло и все военные принадлежности и таким образом, пользуясь при переправе конем, как судно парусом, легко переплывает чрез всю ширину Дуная.
{120}
Между тем Палеолог, которого обвиняли за его беспокойный характер и за бесполезную для римлян расточительность, лишь только вступил в Калабрию, - лишен был начальства над войском. На его место послан был Алексей Комнин, сын Кесаря Вриенния, двоюродный брать царя по матери, только что возведенный в сан великого вождя. А вместе с ним отправлен быль и Иоанн Дука, человек, посвятивший себя и Меркурию, и Марсу, так как он тщательно изучил свободные науки, происходил из благородного рода и был хорошо знаком с военным искусством. Прибыв в Сицилию, они сражались с силами короля и много раз одерживали над ними победу в больших морских сражениях, так что корабли королевские развалились и самый Врентисий почти что был в осаде. Но счастье не вполне улыбнулось этим блистательным подвигам, и царь не успел порадоваться, как бы следовало, приятным известиям. Король, собрав еще большее количество войска и наняв немалое число иностранцев, снова выступил против римлян, желая вознаградить себя за понесенное поражение. Вступив в бой, он действительно одерживает над ними победу, берет в плен обоих военачальников, заключает их в оковы и таким образом в самое короткое время уничтожает все, что римляне приобрели трудом и величайшими усилиями. Слухи и вести об этом уничтожили недавнюю радость Мануила и, как полынное питье, отравили его душу {121} горечью. Естественно, что он не мог перенести этого равнодушно и довольно сильно скорбел. Но он был не робкого характера и не унывал в бедствиях, не увлекался сверх меры благоприятным течением дел, но зато и не склонялся малодушно под ударами несчастия. Поэтому и теперь он мужественно вступил в борьбу с неприязненною ему судьбою, снарядил другой флот и вверил начальство над ним Константину Ангелу, который происходил из Филадельфии от простых и незнатных родителей, но, имея отличный рост и прекрасную наружность, при содействии сватьи-красоты, женился на дочери царя Алексея - деда Мануилова, Феодоре. А так как все почти сильные люди и прежнего и нынешнего времени верят, будто на обстоятельства и приключения человеческой жизни имеют влияние разные движения звезд и самое их положение, равно как различные виды планет, их приближение и удаление, и вообще все, что говорят болтуны-астрологи во вред божественному промыслу, незаметно вводя судьбу с ее неизбежными и неизменными определениями, то и Мануил употребил все возможное старание на то, чтобы Ангел выступил в счастливый час, и наконец действительно назначил ему время для выхода. Но что же? Не успело еще солнце склониться к западу, как Константин, по приказанию царя, возвращается назад. И это потому, что выход был неблаговременный и что Ангел отправился в путь не вследствие действительно благоприятного положения {122} звезд, и даже не вследствие точного исследование законов звездного неба, а по указанию пустословов, которые болтают вздор и не умеют приняться за дело как следует, и от того ошибаются в определении счастливого часа. Поэтому стали снова и самым тщательным образом рассматривать звезды, чтобы по ним составить предсказание. Наконец, после долгого над ними наблюдения, исследования и переисследования, Ангел отправляется в поход, напутствуемый движениями благодетельных звезд. Но это определение благоприятного времени настолько содействовало счастливому обороту дел римлян, исправило ошибки прежних военачальников и вознаградило за понесенные неудачи, что Константин тотчас же попал в руки неприятелей. В то время, как он без всякой осмотрительности плыл в Сицилию, его захватили сторожевые сицилийские трииры и привели пленником к королю. А король, похвалив тех, которые захватили такую добычу и назвав ее прекраснейшею из прекрасных, отдал и его в оковах под стражу.
8. Царь, и после этого второго поражения, изыскивал средства к борьбе. Но видя, что война ведется трудно и неудачно, и замечая, что огромные и непрерывные издержки, как антонов огонь, мало помалу истощают казну, - так как уже издержано было около трехсот центенариев - счел за нужное примириться {123} с королем. Поэтому не неохотно, а напротив с большим удовольствием принял послов первосвященника древнего Рима, присланных с этою целию, приветствовал их, как ангелов благовестников, и послал в Анкону протостратора Алексея, старшего сына великого доместика, дав ему двоякое поручение, именно - и приготовить оружие и набрать наемное войско в западных странах, если это понадобится, и заключить дружбу с королем, если переговоры будут успешны. Алексей был человек предприимчивый и вполне изучивший все военное дело, владел языком, нисколько не уступавшим уму, и при распорядительности, вполне соответствовавшей его начальническим способностям, был одарен величественной наружностью. Прибыв на место, он тотчас же занялся набором войска, желая молвою об этом испугать короля, и собрал большое количество конницы, как бы с целью вторгнуться в Калабрию. В тоже время он не упускал из виду и переговоров о мире, стараясь прекратить вражду между царем и королем, и с этою целью вел переписку с Маием, который тогда начальствовал над сицилийским флотом. И когда, по его стараниям, к нему отправлено было посольство из Сицилии, {124} он препровождает его к императору и просит выслушать, что будут говорить послы, так как их требования, сколько ему известно, не чрезмерны и не тягостны. Вместе с тем, в случае успешного хода и окончания переговоров, просит дать ему знать о том прежде, чем узнают многие, чтобы в противном случае не вышло для него какой-нибудь неприятности, так как он находится среди людей, которых приманил к себе лестными надеждами из союзных царю алеманскому провинций и которых прежнее, большей частью враждебное расположение к римлянам, обратил, по возможности, на короля сицилийского. Когда же действительно явился от царя к Алексею человек с вестью о заключении мира, он тайно от окружавших его вынимает из ящиков деньги и отправляет их с преданными ему людьми, а пустые ящики оставляет на месте и, наложив на них печати, отдает на сохранение местным вельможам с тем, чтобы ничто в них не пропало, чтобы никто не любопытствовал узнать, что в них находится, и чтобы в том только случае сломать печати, если он, отправившись к царю, не возвратится оттуда. Таким-то образом Алексей возвратился из Анконы, а император и король, склонившись к миру, заключили мирный договор, хотя, вернее сказать, они не примирились чистосердечно, а только показали вид волчьей дружбы. Но каково бы ни было их примирение, а им воспользовались пленники, получив свободу без {125} выкупа, и не только пленники знатного происхождения и царской крови, но и простые ратники, кроме тех, которые происходили из Коринфа и Фив, притом были незнатного рода и умели ткать тонкие полотна, и кроме красивых и нарядных женщин, знавших также ремесло своих мужей. Поэтому и теперь можно видеть, как в Сицилии потомки фивян и корфинян ткут драгоценные и испещренные золотом одежды, подобно древним еретрийцам, обращенным в рабство персами за то, что они первые воспротивились Дарию, когда он шел войною против Эллады.
Впрочем не много прошло времени, как опять царь и король поднялись и устремились на битвы, точно бурные морские отливы и сирти, воздымающие огромные волны. Император возбудил против короля соседних ему сильных владетелей, склонив их к тому обещанием денег. А король приказывает начальнику флота Маию вывести из пристаней сорок кораблей, самых скорых на ходу, и, снарядив их заново, отправиться в Константинополь и там в слух городских жителей провозгласить его владыкой и царем Сицилии и Акилии, Капуи и Калабрии, и всех стран и островов, лежащих между ними, а римского императора унизить и очернить, и затем возвратиться. Исполняя это приказание, Маий обогнул Малею, {126} переплыл Эгейский залив и, пройдя Геллеспонт, подошел к столице. Здесь он переплыл сначала вдающийся в материк залив и, подступив к царским палатам во Влахернах, бросил на них стрелы с серебряными вызолоченными остриями, а потом, на возвратном пути оттуда, опустивши весла напротив большого дворца, начал превозносить похвалами своего короля, при громких и шумных восклицаниях всех бывших на кораблях матросов. Затем, дав быстрый ход кораблям и поплыв скорее воспеваемого древле корабля аргонавтов, он проскользнул между Систом и Авидом, как бы между другими Симплигадами, а между тем в городе произошло большое смятение, так как императора не было дома. Для короля сицилийского это было поводом к большому хвастовству, и он считал это за величайшую победу. А Мануил смотрел на этот случай как на шутку и, смеясь тому, что король добивается таких почестей, или, вернее сказать, разбойничает, предоставил ему по-пустому хвастаться и гордиться ничтожным и бесполезным успехом.
{127}
Так кончилась борьба императора Мануила в Сицилии и Калабрии. Она была блистательна и стоила весьма больших издержек, но не принесла никакой пользы римлянам и не оставила ничего, что бы могло возбудить соревнование в последующих самодержцах. Но кто станет говорить что-либо против человека, который так усердно подвизался для того, чтобы лучше устроить дела государства и покорить иноплеменников, хотя и не имел в том успеха? Вслед за сим Мануил опять объявил поход против пэонийцев, которых называют также венграми и гуннами, и приказал воинам, живущим на Западе, привезти с собою в лагерь повозки для того, чтобы они могли и самих себя снабжать в дороге жизненными припасами, и доставлять их прочему войску, у которого не будет подобных повозок. Войска собрались, и сам царь прибыль в город Сардику, называемый ныне Триадицею. Но здесь он пробыл немного времени, так как от пэонийцев явилось посольство с просьбою о мире. Отсюда он отправился против сатрапа сербского и, без труда устрашив его, убедил отказаться от союза с гуннами и только его одного признавать царем и бояться. Затем распустил большую часть войска по домам, а сам отправился в {128} область фессалийцев и, пробывши там, сколько находил нужным, возвратился в столицу.
Но лишь только солнце совершило зимний поворот, он снова выступает в Пелагонию, находя ее пунктом удобным, как для расположения войска, потому что она расстилается обширными равнинами, так и для собрания известий о том, что делалось у народов, с которыми он был во вражде. Его еще занимали и беспокоили дела сицилийские, потому что они не совсем еще затихли. Да и предводитель гуннов, как оказалось из его действий, также замышлял войну. Когда Андроник Комнин, бывший впоследствии римским тираном, лишен был управления Враницовой и Велеградом, по слуху о том, что он тайно соединился с пэонийцами против римлян и условился с их вождем лишить Мануила власти и присвоить ее себе, и когда вслед за тем немедленно был выслан в Пелагонию, а отсюда, уличенный в кознях против двоюродного брата и царя, препровожден в оковах в Константинополь и заключен в одной из темниц большого дворца; тогда, действительно, предводитель гуннов тотчас же выступает войной против римлян, осаждает Враницову и опустошает все тамошние места, грабя и расхищая все по своему произволу. Вследствие этого царь высылает против него военачальником хартулярия Василия Цинцилука. Цинцилук, приняв начальство над собранными войсками, построил их в когорты и фаланги и, думая, что имеет непобедимое {129} войско, вступил в бой с венграми и на несколько времени действительно одержал над ними победу. Но так как римляне без всякого порядка преследовали неприятелей, то они, обратившись назад, вознаградили себя за понесенное поражение еще более славной победой. Услышав об этом, царь сам отправляется туда, в том предположении, что пэонинцы испугаются его прибытия и удалятся из тамошних областей. Пэонийцы так и сделали, заключив с царем мир, какой можно было по тогдашним обстоятельствам. А сам царь, устроив по возможности дела в Враницове и Велеграде, возвратился в столицу.
Когда же на Западе, вследствие договоров и соглашений, враги несколько успокоились, и с этой стороны не представлялось пока ни одного опасного соперника, царь назначает поход в Армению. Отправившись в Тарс, он доходить до Аданы и до других городов, сопредельных с нижнею Армениею, избавляет их от страданий, которые они терпели от Торуса, и ограждает надлежащей безопасностью. Наведя ужас своим появлением на этого армянина - человека не прямого и открытого, но хитрого и лукавого, царь однако ж не пошел далее и не стал, по примеру своего отца, сражаться из-за обладание целой Арменией. Даже те крепости, которые тот покорил силою, он не потребовал и не отнял у властителя армян, как вырывает пастух из горла волка куски печени. Обманутый хитрыми и коварными речами Торуса, увлеченный {130} обольстительными условиями союза, он повернул в сторону и прибыл в Антиохию, прекраснейший и главнейший город во всей Сирии.
2. В то время как царь Мануил находился в Тарсе, до него доходит известие о бегстве из заключение двоюродного его брата Андроника. Причиной заключения Андроника было частью то, что мы выше сказали, но не менее того и его всегдашняя вольность в речах, его сила, которой он превосходил многих, его прекрасная наружность, достойная царского сана, и его неукротимый характер, - все такие качества, на которые государи, из опасение лишиться царства, обыкновенно смотрят подозрительно, которые тревожат их и колят в самое сердце. Вот поэтому-то, равно как и потому, что он был искусный воин и происходил из знатного рода, так как от одного отца, Алексея, деда Мануилова, происходили и отец Мануила, царь Иоанн, и отец Андроника, севастократор Исаак, -следили за ним и смотрели на него очень подозрительно. К этому присоединилось и другое обстоятельство, по которому Мануил держал его в темнице. У этого царя было три брата: Алексей, Андроник и часто упоминаемый нами Исаак. Из них двое скончались еще при жизни своего отца, царя Иоанна Комнина. Алексей оставил по себе потомство в одной дочери, которую и взял в замужество, как мы уже выше сказали, Алексей, сын великого доместика Иоанна. А у Андроника было три дочери: Мария, Феодора и Евдокия, и два сына: {131} Иоанн и Алексей. Из дочерей Евдокия, лишившись мужа, жила в преступной связи с Андроником, и жила не тайно, но явно. И когда Андроника упрекали за эту незаконную связь, он в оправдание всегда ссылался на подражание своим родным и шутя говорил, что подданные любят подражать государю и что люди одной и той же крови всегда как-то бывают похожи одни на других. Этим он намекал на своего двоюродного брата, царя Мануила, который был подвержен подобной же, или еще и худшей страсти, потому что тот жиль с дочерью своего родного брата, а Андроник с дочерью двоюродного. Подобные шутки Мануилу не нравились, а ближайших родственников Евдокии просто бесили и воспламеняли страшным гневом против Андроника, в особенности же ее родного брата Иоанна, который был почтен достоинством протосеваста и протовестиария, и его зятя по сестре Марии, Иоанна Контакузина. Естественно поэтому, что против Андроника затевали и строили много ков и тайно и явно; но он уничтожал их, как нити паутины, и рассеивал, как детские забавы на песке, благодаря своему мужеству и уму, которым настолько превосходил своих противников, насколько бессловесные животные ниже существ разумных. Не раз случалось, {132} что они нападали на него силою, но он обращал их в бегство, находя для себя награду в любви Евдокии. Однажды, когда он, находясь в Пелагонии, в палатке наслаждался в объятиях этой женщины, близкие родственники Евдокии, узнав об этом, окружили палатку и со множеством вооруженных стерегли его выход в намерении тотчас же убить его. Но это не укрылось от Евдокии, хотя мысль ее и была занята другим. Была ли она извещена кем-либо из своих родственников, или как иначе узнала о засаде, устроенной ее обольстителю, потому что и она была наделена умом острым и уж никак не женской проницательностью, - только она объявляет об этом Андронику в то время, как он лежал вместе с нею. Андроник испугался, тотчас же вскочил с постели и, опоясавшись длинным мечом, размышлял, что ему делать. Евдокия советовала своему любовнику надеть женское платье и, как только она прикажет одной из бывших на страже прислужниц при спальне принести в палатку светильник, назвав ее по имени и притом так громко, чтобы ее голос слышали подстерегающие, тотчас же выйти и скрыться. Но этот совет не нравился Андронику: он боялся, что его поймают и, взяв за волосы, в бесчестном виде приведут к царю, и страшился смерти бесславной и свойственной лишь женщинам. Поэтому, обнажив меч и взяв его в правую руку, он косым ударом рассекает палатку, выскакивает вон и одним огромным {133} прыжком перескакивает и плетень, случайно примыкавший к палатке, и все пространство, которое занимали колья и веревки. Сторожившие его разинули рты от удивления и считали чудом и чем-то необыкновенным этот побег пойманной добычи. Слухи об этом беспокоили самодержца Мануила, а непрестанно доходившие до него клеветы, как непрерывно падающие капли, приготовляли в душе его место для принятия всего, что говорили против Андроника, мало-помалу погашали в нем остаток любви к этому человеку и побуждали принимать за истину все, что взносили на него. Не совсем же напрасно, думал он, ходит молва и не даром, распустив крылья, всюду распространяет об Андронике слух, как о человеке надменном и домогающемся царства. Поистине нет в людях зла, которое было бы хуже, чем язык клеветника, и справедливо песнопевец и псалмопевец Давид во многих местах своих божественных и сладкоречивых песней поносит и позорит его, выставляя на показ его пагубную силу и молясь об избавлении от его ухищрений. Таким-то образом и Мануил, как сетями, уловлен был частыми наговорами родственников Андроника, и волею-неволею сажает его в темницу и заключает в самые крепкие и несокрушимые железные оковы. Андроник довольно долгое время бедствовал в темнице. Но как он был человек смелый, чрезвычайно изворотливый и в трудных обстоятельствах весьма находчивый, то, открыв в своей темнице (это {134} была башня, построенная из обожженного кирпича) старинный подземный ход, он руками, как веником и заступом, прочищает в нем отверстие для входа и выхода так, чтобы это было незаметно, застилает его кое-какими домашними вещами и затем прячется в нем. Когда настал час обеда, стражи отворили двери темницы и принесли обычное кушанье, но гостя к столу нигде не видели. Стали осматривать, не разломана ли или не раскопана ли где темница, и не ушел ли хитрый Андроник. Но нигде не было никакого повреждения: ни дверные петли, ни дверные косяки, ни порог у дверей, ни потолок, ни задняя часть дома, ни железные решетки в окнах, словом, ничто не было испорчено. Тогда стражи подняли громкий вопль и стали терзать себе лице ногтями, так как у них не стало того, кого они стерегли, и они не знали, как и где он ушел. Доводят об этом до сведения царицы, главных сановников и придворных вельмож. И вот одни отправлены были стеречь приморские ворота, а другим приказано наблюдать за воротами земляными, одни осматривали пристани, a дpyгие отыскивали в какой-либо другой открытой части города скрывшегося Андроника. Ни улицы, ни перекрестки не были оставлены без осмотра и наблюдения. В то же время и по всем провинциям непрестанно рассылались царские грамоты, в которых объявлялось о бегстве Андроника и постоянно предписывалось искать его и, как только будет пойман, представить в Константинополь. А между {135} тем схватили и его жену, как участницу в его побеге, и посадили в ту темницу, в которой был заключен Андроник, для того, чтобы она там же, где содержался ее муж, понесла наказание за свою любовь к нему и за то, что склонила его к побегу. Очевидно, эти люди не знали, что Андроник по-прежнему остается их узником, что они напрасно изливают свой гнев на несчастную женщину и чрез то благоприятствуют Андронику. Выбравшись из подземелья чрез подземный проход и встретившись с женою, Андроник сначала был принят ею за демона из преисподней или за тень из царства мертвых, и неожиданностью своего появление привел ее в страх. Потом он обнял ее и заплакал, хотя и не так громко, как требовали несчастье и тогдашние бедственные обстоятельства, остерегаясь, чтобы плачь его не дошел до слуха темничных сторожей. Прожив таким образом довольно долгое время в темнице с женою и, вследствие супружеских связей, сделав ее беременною, отчего у него родился сын Иоанн, которому он и передал впоследствии свое царство, как об этом будет сказано в свое время, - Андроник наконец уходит из темницы, так как теперь, когда в темнице была женщина, стражи уже не так бдительно охраняли ее, как было при нем. Но когда он прибыл в Мелангии, то был пойман одним солдатом, по имени Никеем, и опять посажен под стражу и заключен в темницу в двойных железных кандалах, при строжайшем против {136} прежнего надзора. Когда об этом донесено было Мануилу, стоявшему еще лагерем в Армении, он посылает в столицу дромо-логофета Иоанна Каматира с тем, чтобы он возвестил о скором прибытии туда императора и, точнее исследовав этот случай, обстоятельнее донес ему.
5. Между тем антиохийцы, узнав о прибытии к ним императора, сначала не были рады ему, даже очень тяготились им и старались отклонить его приезд. Но так как не могли воспрепятствовать ему и изменить его решения, то не только, высыпав за ворота, в рабском виде и с покорной душой встречали его, но и устроили ему торжественный вход, украсив улицы и перекрестки коврами и другими домашними вещами, устлав их свежими древесными ветвями и перенесши в город красу полей и лугов. И никто не уклонился от этой великолепной процессии, но в ней участвовали решительно все жители, так что тут был и прожорливый сириец, и разбойник исавриец, и пират киликиец; даже всадник копьеносец-италиец и тот, оставив статного коня и отложив свою гордость, шел пешком в этой торжественной процессии. Заметив, что здешнее латинское войско очень гордится своим копьем {137} и хвастает искусством обращаться с ним, император назначает день для потешного сражение на копьях. И когда настал определенный день, он, выбрав из римских легионов и между своими родственниками людей, особенно искусных в обращении с копьем, выводит их на место. Выезжает и сам, с веселым видом и с всегдашнею своею улыбкою, на обширную равнину, где удобно могли расположиться и действовать конные фаланги, разделившись на две половины. Держа поднятое вверх копье и одетый в великолепнейшую хламиду, которая, стягиваясь пряжкой на правом плече, оставляла руку свободною, он ехал на прекрасном и златосбруйном боевом коне, который, сгибая несколько шею и подпрыгивая, словно просился на бег и как будто спорил с блеском седока. И каждому из своих родственников, а равно и всем, кто был выбран сражаться с итальянцами, он приказал одеться сколько можно великолепнее. Выехал также и князь Герард, сидя на коне белее снега, одетый в разрезную тунику, спускающуюся до пят, и имея на голове шляпу, наклоненную на подобие тиары и покрытую золотом. С ним выехали и бывшие при нем всадники, все люди отважные духом и высокие ростом. Когда начался этот бескровный бой, многие с той и другой стороны стремительно нападали друг на друга, бросая в противников копья и отклоняя от себя удары. Тут можно было видеть, как одни опрокидывались и падали вниз головою и плечами, {138} а другие, словно мячик, вылетали из конского седла; одни повергались вниз лицом, другие падали навзничь, а иные, давши тыл, бежали без оглядки; одни бледнели, боясь подпасть под удары копья, и совсем закрывались щитом, а другие пламенели от восторга, видя, что противник прячется от страха. Воздух, рассекаемый быстрым бегом коней, волновал и со свистом колебал знамена. Всякий, кто посмотрел бы на это увеселение, без преувеличения сказал бы, что здесь сошлись Венера с Марсом и Беллона с грациями: столько в этих играх было разнообразие и красоты. Римлян одушевляло необыкновенной ревностью желание превзойти латинян в искусстве владеть копьем и то, что они сражались в глазах царя - ценителя их действий; а итальянцев воспламеняло их всегдашнее высокомерие и непомерная гордость, а к тому же и мысль - как бы не уступить в войне на копьях первенства римлянам. Сам же император при этом поверг на землю за раз двоих всадников: наскакавши на коне на одного из них, он ударил его копьем с такою силою, что тот ниспроверг вместе с собой и своего соседа.
Удивив своим мужеством антиохийцев, которые теперь своими глазами увидели то, о чем прежде только слышали, царь решился предпринять обратный путь в Константинополь. Он предполагал идти без неприязненных действий, и потому распустил войско, предоставив каждому отправляться, куда хочет. Но, поступив {139} в этом случае не так, как следовало предводителю и как сам поступал прежде, он потерял весьма много войска, вследствие поражения, понесенного задними отрядами. Поспешность, с которой солдаты выступали в путь, и ничем не сдерживаемое и беспорядочное их отправление в свои дома были причиной погибели немалого числа распущенных легионов при неожиданном нападении на них турков. Тогда многие на самом деле узнали, сколько добра заключается в предусмотрительности и как бесплодно и бесполезно позднее раскаяние, во сколько раз лучше спасительное и славное завтра, чем гибельное сегодня, хотя бы оно и льстило сначала доброю надеждой. И это жалкое поражение, может быть, было бы еще хуже, если бы царь, воротившись, не удержал напора турков и не повел войско в том порядке, в каком бы следовало вести его прежде. Когда он пришел на место, где лежали тела падших, и увидел множество убитых, то от скорби, говорят, ударял себя рукою по бедрам, часто испускал звуки сквозь губы, глубоко вздыхал и плакал, как обыкновенно поступают люди, когда они бывают поражены скорбью, увидев жалкое зрелище или услышав печальную весть. Ему сильно хотелось вознаградить себя за понесенное поражение и бесчестие; но как в эту минуту он не мог сделать ничего славного, то снова отправился в предположенный путь.
4. Не на одних только высоких властителей {140} народов и городов всегда косо смотрит зависть и постоянно поддерживает вблизи их злоумышленников, - нет, она не оставляет в покое и людей, не столь высоко поставленных. Так не миновала она и Феодора Стиппиота, пользовавшегося большой доверенностью у царя. Воздвигнув против него бурю и ветры, неодолимая, она стала часто потрясать этого сильного человека, пока наконец не низвергла его и не довела до самого жалкого падения. Я включаю рассказ и об этом в историю, чтобы показать читателям, как трудно разгадать лукавство людское и как мудрено уберечься от него, как поэтому нужно всевозможно остерегаться соперников, которые при душе неблагородной и при скрытном характере наделены языком, говорящим не то, что у них на сердце, а главное, как нужно охранять уста и не давать языку опрометчиво вырываться за ограду зубов и укрепление губ, которыми природа окружила его, как бы двойною стеною. Тогдашний дромо-логофет не мог равнодушно смотреть на благосклонность судьбы к Стиппиоту и на чрезвычайное к нему благоволение царя. Ему несносно было, что Стиппиот мог во всякое время являться к самодержцу и свободно говорить с ним, мог все приводить в движение своим указанием и мановением, тогда как для него открывались двери к царю только в определенные часы, а о том, что делалось по одному лишь желанию Стиппиота, ему не удавалось грезить и во сне. Все это разжигало в нем зависть, {141} кололо его до глубины сердца, и вследствие того он поступает со Стиппиотом самым коварным и самым гнусным образом. Владея в высшей степени искусством строить козни, наделенный языком раздвоенным, как у змея-клеветника, бывшего первым виновником зла, он вкрался в дружбу этого человека, прикрыв низкие замыслы личиной доброго расположение и стакан с ядом подмазав по краям медом любви. Таким-то образом, говоря одно и думая другое, на устах выражая почтение, а в сердце чувствуя далеко не то, он обманул Стиппиота, в одном лишь этом случае простого и неосторожного. Оклеветав его пред царем, как обманщика и злоумышленника, он обвиняет его в предательстве, уверяя, что он расстраивает дела сицилийские. Когда же царь, бывший в то время еще в Киликии, потребовал от него доказательства, он ставит его за занавес, берет Стиппиота, как будто бы ему нужно было поговорить с ним о чем-то наедине, и приводить туда, где скрытно стоял царь. Начав разговор о предметах посторонних, он хитро сводить речь на дела сицилийские, сам же подает Стиппиоту повод порицать и осуждать распоряжение царя по делам Сицилии и затем прерывает разговор. Заронив в душу царя такую искру против Стиппиота и предоставив ей тлеть, он сталь приискивать и хворост других обвинений, чтобы чрез то скорее ее разжечь. К тому же он получил в сердце новый жестокий удар: Стиппиоту вверен был {142} золотой, украшенный дорогими каменьями сосуд с красною жидкостью, и было поручено распоряжение в храме влахернском присягою, которою утверждалось преемство престола за венгерцем Алексеем и дочерью царя Марией, - обязанность, собственно относившаяся к должности логофета. По этому-то случаю, он, говорят, составил глупейшее письмо от имени Стиппиота к королю сицилийскому и, подбросив его между книгами и бумагами Стиппиота, убедил царя послать в палатку Стиппиота нарочных, чтобы они отыскали его письмо к королю. Когда оно было найдено, царь вспыхнул гневом, как молниею, и Стиппиоту тогда же несправедливо выкололи глаза, и он стал слеп и уже не видел солнца. О, всевидящее, правосудное Око! Для чего Ты часто терпишь такие преступления или даже более тяжкие злодеяние людей и не бросаешь тотчас же громов и молний, но медлишь наказанием! Неисследим суд твой и недоступен для помыслов человеческих. Но Ты поистине премудр и точно знаешь, что полезно нам, хотя мы, малодушные, и не постигаем судов твоих. Так-то, завидев змея ядовитого или заслышав в горах льва косматого, тотчас же можно убежать; всякого злодея можно умолить, слезами и мольбами тронуть; но чтобы укрыться от человека, который злоумышляет втайне против ближнего и в душе таит одно, {143} а говорит другое, для этого нужно много мудрости и необходимо содействие свыше.
Логофет, о котором мы говорим, - я прерву и еще на несколько времени связь моего повествования, - был человек недалекий в высших науках, не большой любитель и не усердный чтитель священной философии. Но он имел превосходную осанку, владел даром говорить без приготовление и речью, которая лилась подобно прекрасному потоку, падающему с возвышения, и чрез то приобрел себе большую славу. Не имея себе соперников в обжорстве и превосходя всех в питье вина, он умел подпевать под лиру, играл на арфе и плясал кордакс, быстро перебирая ногами. Жадно наливая себя вином и часто насасываясь им, как губка, он не потоплял однако ж своего ума в вине, не шатался, как пьяные, не склонял головы на сторону, как бывает от хмеля, но говорил умно, так как питье лишь прибавляло живости и силы его уму, и становился еще одушевленнее в разговоре. Любя пиры, он не только весьма нравился царю, но приобрел большую любовь и у других владетельных лиц, которые жаловали веселый разгул. Приезжая к ним послом, одних он одолевал питьем и доводил до того, что им долго приходилось отрезвляться и освежать голову, а с другими равнялся. А это были люди, {144} которые вливали в свое брюхо по целым бочонкам, держали амфоры в руках, как стаканы, и всегда употребляли за столом геркулесовскую чашу. Так как зашла уже однажды речь об этом человеке, то да позволено будет рассказать и о следующих обстоятельствах, достойных памяти и повествования. Однажды он объявил царю Мануилу, что на известных условиях готов выпить наполненную водой порфировую чашу, которая прежде стояла во дворце пред китоном в открытом преддверии царя Никифора Фоки, обращенном к Вуколеону, а теперь находилась в огромном раззолоченном андроне, построенном царем, о котором мы повествуем. Царь, удивленный его словами, сказал: "хорошо, логофет", - и положил условием дать ему большое количество дорогих цветных материй и золота, если сделает, как сказал; если же нет - получить от него такую же плату. Логофет с удовольствием принял это условие и, когда чаша, вмещавшая в себе около двух хой, была наполнена до верха водой, нагнувшись к сосуду, осушил ее, как {145} бык, сделавши одну только остановку, чтобы немного перевести дух, - и тотчас же получил от царя что следовало по условию. Большой также охотник был он до зеленых бобовь и ел их, как говорится, походя. Целые их полосы он истреблял и уничтожал не хуже чекалки. Однажды, стоя лагерем близ реки, завидел он на другом берегу полосу бобов. Тотчас же раздевшись донага и переплыв на другую сторону, он поел большую часть их, но и тем не удовольствовался. Связав остатки в пучки и положив на спину, он перетащил их через реку и, расположившись на полу в палатке, с наслаждением вышелушивал бобы, как будто долгое время постился и ничего не ел. При атлетическом сложении и при высоком росте, он не был трусом, но глядел человеком храбрым и достойным той крови, от которой происходил по матери. При конце жизни, чувствуя угрызение совести за то, что оклеветал Стиппиота, он позвал к себе этого человека и со слезами просил прощения. Тот, не помня обиды, охотно простил его и вдобавок еще молился о спасении его души. Вот что я хотел сказать об этом и, думаю, что мой рассказ не лишен для многих пользы, назидательности и занимательности.
5. Между тем у Мануила скончалась супруга, взятая из рода Алеманов. Терзаясь скорбью, он громко рыдал по ней, как будто бы с ее смертью лишился части собственного тела, почтил ее великолепным погребением и схоронил {146} в отцовской обители пантократора. Затем, прожив во вдовстве и одиночестве столько времени, сколько считал приличным, решился вступить во второй брак, желая сделаться отцом детей мужеского пола. Из многих мест приходили к нему и письма и предложения невест от царей и королей и владетелей земли; но всем невестам он предпочел одну из дочерей правителя Антиохии Петевина, - разумею Антиохию, которая находится в Келесирии, и которую напаяет Оронт и освежает западный ветер с моря. Этот Петевин, родом итальянец, быль отличный всадник и владел ясеневым копьем лучше известного Приама. Отправив к нему знаменитых по своему происхождению сенаторов, царь чрез них ввел к себе в дом эту девицу и совершил брачное торжество. Это была женщина красивая и очень красивая, и даже чрезвычайно красивая, словом необыкновенная красавица. В сравнении с ней решительно ничего не значили и всегда улыбающаяся и золотая Венера, и белорукая и волоокая Юнона, и знаменитая своей высокой шеей и прекрасными ногами Елена, которых древние за красоту обоготворили, да и вообще все женщины, которых книги и повести выдают за красавиц.
Теперь, намереваясь продолжать рассказ о турках, мы, для ясности повествования, изложим некоторые из событий предшествовавших. У государя турков Масута было много сыновей, но не меньше и дочерей. При конце {147} жизни, пред переходом туда, где его, как нечестивого, ожидали муки, он разделил между своими детьми некогда принадлежавшие римлянам, а в это время ему подвластные города и области. Одним оставил он в наследие одни города, другим - другие, а митрополию - Иконию и что было в зависимости от нее выделил сыну своему Клицасолану. Из зятьев же Ягунасану назначил Амасию, Анкиру и плодоносную область каппадокийскую со смежными им городами; а Дадуну предоставил богатые и огромные города - Кесарию и Севастию. Но доколе, Господи, Ты будешь оставлять свое наследие на разграбление и расхищение и посмеяние народу глупому и немудрому, совершенно чуждому благочестивого исповедания и истинной веры в Тебя? Доколе будешь отвращать от нас лицо твое, Человеколюбче, доколе будешь забывать убожество наше и не внимать нашим воплям и рыданиям, Ты, скоро внемлющий угнетаемым? Доколе не отмстишь Ты, Господь мщений? Доколе будет продолжаться эта несообразность, что потомки рабыни Агари господствуют над нами - свободными? Доколе они будут истреблять и убивать твой святой народ, который призывает пресвятое имя твое, а между тем терпит такое продолжительное рабство и несет поношения и заушения от этих презренных пришлецов? Призри, любвеобильный Владыко, на тесноту содержимых в узах. Да возопиет к Тебе и ныне проливаемая кровь твоих рабов, как некогда - кровь Авеля. Возьми оружие и щит, восстань {148} на помощь нашу, укрепи мужа, которого сам изберешь и о котором благоволишь. Воздай седмерицей злым соседям нашим за все то зло, которое они сделали твоему наследию. Возврати нам твоей крепостью города и области, которые отняли иноплеменники, и поставь пределами для именующихся твоим именем восток с первыми лучами солнца и запад с лучами солнца последними.
Не неуместно, кажется, и не напрасно мы высказали это в своем кратком обращении к Богу и тем несколько облегчили душу, отягченную скорбью. Между тем дети Масута, разделив на три части полученные по наследству важнейшие отцовские владения, или, точнее сказать, римские области, не много жили в мире и как прилично родственникам, но большею частью ссорились и враждовали между собою. Султан иконийский тотчас же сталь дико и враждебно смотреть на топарха каппадокийского, а тот, в свою очередь, бросал неприязненные взгляды на него. И злые их замыслы друг против друга составлялись не во мраке и не тайно, но были явны и ими же самими открыты царю. Царь, желая погибели обоим, хотел, чтобы их неприязнь не ограничивалась одною только ссорою, но чтобы они, взявшись за оружие, открыто вступили в борьбу друг с другом и чрез то дали бы ему возможность спокойно наслаждаться их бедствиями, так как они были и иноплеменники и люди нечестивые. С этою целью он чрез тайных агентов и того и другого {149} возбуждал к войне друг против друга. Но явно склонялся на сторону Ягупасана и ему оказывал пособие своими подарками, потому что терпеть не мог султана как человека скрытного, коварного и двоедушного, который не только замышлял погибель своим кровным родственникам, но и постоянно, как разбойник, грабил соседние римские земли. Вследствие этого Ягупасан, полагаясь на императора, выступает войною против султана, а тот в свою очередь выходит против него. Много раз они сходились и сражались; наконец, после большого пролития крови с той и другой стороны, победа склонилась на сторону Ягупасана, и они на время положили оружие. Ягупасан остался в своей стране, а султан отправился к царю, который в то время только что возвращался в столицу из западных стран, и, принятый дружески и с почетом, столько же обрадовал своим посещением царя, сколько рад был сам радушному гостеприимству. Мануил, вследствие посещение султана, не только льстился надеждою хорошо устроить дела восточные, рассчитывая радушным приемом очаровать сребролюбивого варвара, но и считал это событие славой для своего царствования. Поэтому, вступив вместе с султаном в Константинополь, он приказывает устроить триумф. И триумф был приготовлен великолепный: везде развешены были прекраснейшие и дорогие ковры, и все сияло разнообразными украшениями. Предполагалось, что царь будет шествовать в триумфе, при радостных криках {150} и рукоплесканиях граждан, - и что вместе с ним пойдет и султан в этой великолепной процессии, и будет разделять торжество и восклицания в честь императора. Но Бог упразднил торжество этого дня. Случилось землетрясение, от которого обрушилось много великолепнейших зданий; состояние воздуха было довольно неестественное и ненормальное; это и другие грозные явления, занимая и волнуя душу, не позволяли думать о триумфах. Притом же служители церкви Божией и алтаря, да и сам царь видели в этом недоброе предзнаменование и говорили, что Бог гневается и отнюдь не хочет допустить, чтобы человек, чуждый истинного благочестия, смотрел на триумф, который должен быть украшен священными вещами и изображениями и освящен крестом Христовым. Таким образом триумф быль устроен напрасно, - царь не обратил на него никакого внимания, так что даже не исполнил того, что следовало по обычаю. Между тем султан пробыл довольно долго у царя, наслаждаясь зрелищем конских скачек в цирке. В это-то время один из потомков Агари, которого сначала принимали за чудодея, но который впоследствии оказался самым жалким человеком и явным самоубийцею, вызвался перелететь с находящейся в цирке башни все пространство ристалища. Поднявшись на эту башню, под которой внизу параллельными арками устроены отверстия, откуда пускаются лошади в бег, и над которою вверху стоят четыре медные вызолоченные {151} коня, с выгнутыми шеями, головами обращенные друг к другу и готовые пуститься в бег, он стал на ней как бы за барьером, из-за которого выходят состязающиеся. Он был одет в весьма длинный и широкий хитон белого цвета, кругом перетянутый обручами, от чего в этой одежде образовалось много широких складок. Агарянин рассчитывал, что, как корабль летит на парусах, так он полетит при пособии своей одежды, коль скоро ветер надует ее складки. Глаза всех устремились на него, в театре поднялся смех, и зрители беспрерывно кричали: "лети, лети; долго ли, сарацин, ты будешь томить души наши, взвешивая ветер с башни?" Между тем царь посылал людей отговорить его от его затеи, а султан, бывший также в числе зрителей, вследствие сомнительности успеха в беспокойстве вскакивал с места от страха и боязни за своего соплеменника. Агарянин долго обманывал надежды зрителей, хотя постоянно следил за воздухом и наблюдал за ветром. Много раз распростирал руки и приводил их в движение, как распускаются и движутся на лету крылья, чтобы набрать более ветра, но всякий раз удерживался от полета. Наконец, когда ему показалось, что подул благоприятный и нужный для него ветер, он распростирается наподобие птицы, полагая, что пойдет по воздуху. Но на деле он вышел воздухоплавателем хуже Икара. Как тяжелое тело, он стремительно полетел вниз, а не держался в воздухе, как что-нибудь {152} легкое, и наконец упал и испустил дух, переломав себе и руки, и ноги, и все кости. Этот полет сделался для городских жителей предметом постоянных насмешек и шуток над турками, бывшими в свите султана. Турки не могли даже пройти по площади без того, чтобы не быть осмеянными: бывшие на площади серебряники обыкновенно при этом стучали по железным частям столов. Когда дошло это до сведения царя, он рассмеялся, зная, как любит острить и шутить уличная толпа. Но так как эти выходки несколько уязвляли сердце варвара, то в угоду султану он принимал, по-видимому, меры к обузданию вольных шуток толпы.
6. Кроме удивительного угощения со стороны царя, султан получил еще из царских кладовых множество богатых даров, которые до того изумили его, что он недоумевал, оставил ли царь самому себе столько же и таких же сокровищ, и затем с радостью и со множеством дорогих вещей отправился домой. Император, зная, что всякий варвар падок на подарки, но в особенности желая блеснуть пред Клицасфланом и поразить его множеством сокровищ, которыми изобиловало римское царство, приказал в одном из великолепнейших покоев дворца разложить в порядке все, что предположил дать ему в подарок. Тут было золото и серебро в монете, драгоценное платье, серебряные чаши и золотые фириклеи, богатейшие {153} ткани и другие отличные вещи, у римлян очень обыкновенные, но у варваров редкие и большей частью даже совсем невиданные. Войдя в этот покой и пригласив туда и султана, царь спросил его, что бы он хотел получить в подарок из находящихся тут сокровищ. Когда же тот сказал, что будет доволен всем, что подарит ему царь, он снова спросил, мог ли бы хотя один из римских неприятелей выдержать нападение римлян, если бы он употребил эти сокровища на наемное и туземное войско. Султан с удивлением отвечал, что, если бы он владел таким богатством, то давно покорил бы себе всех окрестных врагов. Тогда царь сказал: "Отдаю тебе все это, чтобы ты знал, как я люблю дарить и как велики мои подарки, и чтобы понял, каким богатством владеет тот, кто дарит одному столько дорогих вещей". Ослепленный корыстью, султан и обрадовался и изумился этой подачке, и обещал предоставить царю Севастию с ее областью. А Мануил, радостно приняв это обещание, обязался дать ему и еще сокровищ, если он оправдает свои слова на деле. И точно, еще прежде, чем варвар исполнил свое обещание, Мануил, желая предупредить его непостоянство и держась пословицы "куй железо, пока оно горячо", сделал так, как сказал, отправив вновь к султану чрез Константина Гавру много драгоценных вещей и всякого рода оружия. Но тот, человек фальшивый и решительно никогда не знавший верности в {154} обещаниях, лишь только прибыл в Иконию, забыл об условии и, опустошив Севастию и покорив смежные с ней земли, все это обратил в собственное владение. Когда же лишил Дадуна принадлежавшей ему области и, присвоив себе Кесарию, принудил его бежать и скитаться, обратился и против остального родственника, - разумею Ягупасана, - пламенея желанием овладеть и его страной и умертвить его самого. Ягупасан, со своей стороны, также стал собирать войско и готовился к борьбе с ним, как уже более сильным соперником, но смерть скоро прервала его заботы. Тогда Дадун тайно вошел было в амасийскую сатрапию, как оставшуюся без властителя, но, быв выгнан оттуда, сделался причиной смерти для пригласившей его супруги Ягупасановой. Амасийцы возмутились и отмстили ей смертью за то, что она тайно хотела предоставить власть Дадуну, а Дадуна далеко прогнали, потому что не хотели иметь его своим властителем. Но не могли они точно также одолеть и Клицасолана, напротив он одержал над ними верх и, как прежде овладел Каппадокией, так теперь взял и Амасию. У этого человека все дела шли скоро и необыкновенно счастливо, хотя тело его не было хорошо сложено и развито, но было уродливо во многих главных членах. Так, прежде всего, руки у него были будто вывихнутые, ноги прихрамывали, отчего он большею частью ездил в повозке. Эти-то недостатки подали повод Андронику, любившему подтрунить, как едва ли {155} кто другой, необыкновенно колкому остряку, умевшему ловким словцом навсегда осмеять дурное дело или недостатки тела, - подали повод в насмешку называть его Куцасоланом. Но каков бы ни был султан по устройству своего тела, а был он, конечно, таков, каким создала его природа, только, сделавшись обладателем обширной страны и имея в своем распоряжении множество войска, он не захотел жить в покое. Склонный по природе к мятежу и смутам, вечно волнующийся, как какой-нибудь морской залив, он неожиданно нападал на римлян, когда мог им вредить, и часто безвинно начинал с ними войну, нарушая условие и пренебрегая договорами без всякой причины - единственно потому, что так ему хотелось. Не оставил он в покое даже и Мелитину, но, имея возможность низвергнуть и ее эмира, он, несмотря на то, что этот человек был одной с ним веры и не сделал ему никакой обиды, бесстыдно сам выдумал и составил против него обвинение, и за то выгнал его из Мелитины. Потом, тайно подкравшись и к своему родному брату, он и его заставил бежать. Все эти беглецы пришли к императору. Но это случилось после. А тогда, приобретши большую силу, он отложил почтительность к царю и стал требовать от него того уважения, которое сам прежде оказывал ему, когда был стесняем неудачами в делах. Изменяясь, {156} по обычаю варваров, с обстоятельствами, он вообще и унижался до крайности, когда был в нужде, и опять тотчас же возносился, как скоро счастье склонялось в другую сторону и награждало его благоприятным ходом дел. А как, по пословице, клин клином выгоняется, то по временам он ласкался к царю и оказывал ему уважение и, хотя больше походил на дикого зверя, чем на сына, но воздавая царю славу отца, сам пользовался от него честью сына. Таким образом в письмах, которые они писали друг к другу, царь назывался отцом, а султан сыном. Но и это не могло соединить их искренней дружбой и даже не предохранило от нарушения мирных договоров. Султан, словно выступающий из берегов поток, потоплял и уносил все что ни попадалось на пути, или, как ядовитый змей, пожирал много наших городов, извергая на них яд своей злобы. А царь или воздвигал несокрушимую плотину войска и тем останавливал его разливы и давал ему обратное течение, или чарами золота наводил сон мира на его веки, заставлял его склонить голову, когда она была уже поднята на добычу, и останавливал его, когда он уже полз и тащил за собой войско. А однажды, чтобы остановить турков, которые, как огромные стада овец, разбрелись по римским пределам, он напал на пентапольцев. Персы не посмели вступить с ним в бой, и он, захватив множество людей и скота, с торжеством возвратился домой. В это-то время {157} Солиман, главнейший между вельможами султана, явился к царю и много говорил в защиту султана, стараясь доказать, что турки действуют без его воли и согласия. Он искусно выставлял в благоприятном виде все, что рассказывал, но дела противоречили его словам и явно обличали его во лжи. Несмотря однако ж и на это, Солиман не потерпел от царя никакой неприятности. По обычаю варваров, он безмерно льстил императору и, всячески стараясь обмануть его, предложил ему со своей конюшни быстроногих коней. Царь принял коней и, похвалив Солимана за его доброе расположение и покорность, хотя это расположение происходило не от души, но зависело от обстоятельству, отпустил его в надежде, что он расскажет султану обо всем, что ему было не безызвестно, и укорит его за непостоянство, вероломство и лукавство. Но нельзя было думать, чтобы после этого султан остался в покое или хоть на короткое время отложил свое мщение римлянам. И действительно, он по-прежнему, как вор, продолжал свои грабежи. Между прочим, выслав и отборные фаланги во Фригию, опустошил Лаодикию, которая тогда не была еще заселена так, как ныне, и не была ограждена прочными стенами, но, подобно селениям, была разбросана по склонам тамошних возвышенностей. Выведя отсюда множество пленников и огромное количество скота, он немало людей и казнил, в том числе и архиерея Соломона, который хотя и был скопцем, но имел любезный характер {158} и по своим добродетелям близок был к Богу. Своим приближенным султан в насмешку говаривал, что чем более будет он делать зла римлянам, тем больше должен ожидать себе добра от царя. На чьей стороне, говорил он, победа, к тому обыкновенно приходят в гости и дары, чтобы остановить дальнейшие победы, подобно тому, как за больными воспалительной болезнью ходят с особенной заботливостью, для того чтобы отвлечь и остановить дальнейшее распространение болезни. Впрочем и Мануил после этого не остался в покое, по сначала чрез Цикандила Гуделия, а потом чрез Михаила Ангела напал на тех турков, которые, будучи богаты стадами, нуждаются в лугах и пастбищах, и поэтому оставляют свои жилища и со всеми семействами переходят в римские пределы. Эти вожди, взяв легкое войско и распределив его по отрядам, выступили с ним против турков. Считая ночь более удобным временем для нападения на неприятелей, они роздали войску пароль, приказав кричать во время ночного сражение с турками: "Железо", чтобы таким образом можно было по этому слову узнавать и пропускать соотечественников, и убивать, как иноплеменников, тех, кто будет проходить молча. Этот пароль, раздававшийся в продолжение всего сражения, различал племена и таким образом железо, как говорит Давид, пронзало души персов. Наконец, после продолжительного уже кровопролития, турки, поняв значение произносимого {159} римлянами слова, вместе с ними и сами стали кричать до тех пор, пока наступивший рассвет не разлучил войска. Много было в то время и других набегов, как со стороны этого царя на турков, так и со стороны турков на римлян. Но я опустил все те, в которые не случилось ничего замечательного, и рассказ о которых навел бы только скуку на читателя, потому что большей частью пришлось бы повторять одно и тоже, не привнося в рассказ ничего нового.
1. Намереваясь опять говорить о делах пэонийских, для ясности рассказа, скажу наперед вот что. У тогдашнего правителя гуннов Яцы было два родных брата - Стефан и Владисолав, и двое сыновей - Стефан и Вела. Один из братьев - Стефан, вырвавшись из родственных рук, готовых погубить его, убежал в Константинополь и, ласково принятый самодержцем Мануилом, не только нашел у него самое {160} радушное гостеприимство, но и женился на племяннице его Марии, дочери севастократора Исаака. Не много спустя и третий брат - Владисолав, по следам Стефана, также явился к Мануилу, не столько от того, что не был любим Яцою, как бы следовало, или боялся его козней, сколько увлеченный слухом о счастливой жизни брата Стефана и желанием побывать у него. Не обманулся в своих надеждах и Владисолав: и он был принят царем сообразно с достоинством его происхождения, и вообще нашел все так, как предполагал. Он мог бы и жениться на любой женщине, и даже на женщине царской крови, но удержался от брака, опасаясь, что привязанный ласками жены, он забудет о возвращении в отечество и чрез то повредит своим делам. Что же потом? Умирает король гуннов Яца, и умирает смертью спокойной, - сама природа расстроила гармонию настроенного ею инструмента и разобрала его на составные части. Власть его переходит к сыну его Стефану. Царь между тем, обрадовавшись этому неожиданному случаю, сообразил, что если сатрапия гуннов перейдет к зятю его по племяннице Стефану, - так как он действительно имел на то право, - то во-первых, это ему самому доставить славу, а во-вторых, и римское царство, чрез это, может быть, будет получать оттуда часть доходов, и уж во всяком случае будет бесспорно владеть Зевгмином и Франгохорием. Вследствие этого он стал стараться о приведении в исполнение своих {161} соображений. Тотчас же отправлены были в страну гуннов послы с тем, чтобы они условились с гуннами о предоставлении царского венца Стефану, а спустя немного времени прибыл и сам царь в Сардику. Но гунны, при первом слухе о Стефане, отказались от него, даже не хотели слышать его имени, ссылаясь как на другие причины, почему отвергают его, так особенно на то, что он женился у римлян. Они находили совершенно невыгодным для себя допустить к правлению человека, который по браку состоит в родстве с римским царем, опасаясь, как бы не вышло того, что, тогда как гунны будут находиться под его управлением, сам он будет под властью и в зависимости у римского царя. Поэтому они и к Стефану, отправившемуся было туда, не оказали никакого расположения, и бывших с ним царских послов отпустили ни с чем. Тогда царь, признав необходимым оказать Стефану более действительную помощь, и сам выступает из Сардики и приходит к берегам Дуная, именно в Враницову и Велеград, и в то же время вместе со Стефаном высылает с войском племянника своего Алексея Контостефана. Эти, прибыв в Храм, делали все, что только было можно, для того, чтобы добиться царства: подкупали вельмож пэонийских дарами, обольщали ласками, увлекали большими обещаниями; но успели только в том, что гунны признали своим правителем Владисолава - родного брата Стефана. Когда же и Владисолав спустя немного {162} времени после получение власти скончался, они опять склонились на сторону Стефана, сына Яцы. Царь не мог перенести этого равнодушно; да и Стефан, брат Яцы, при содействии царя, стал употреблять всевозможные усилия, чтобы как-нибудь добиться власти. Это было причиной многих войн. Когда же царь просватал дочь свою Марию за сына Яцы Велу, которого предполагал даже сделать наследником своего царства, то противники Стефана из гуннов, чтобы пресечь и уничтожить всякую надежду на успех, и избавить самих себя от хлопот, оставив прежний образ противодействия окольными и дальними путями, решились обманом извести ненавистного им Стефана. Яд показался им самым лучшим средством для того, чтобы лишить его жизни. Они стали искать человека, который согласился бы поднести Стефану смертоносную чашу, и когда нашли одного из слуг Стефана, по имени Фому, предложили ему награду. Этот Фома всегда готов был из-за низкой прибыли лишить человека жизни, разлучить душу с телом, и такой был мастер на это дело, что даже сам от себя придумал другой способ, как поскорее отправить Стефана в царство мертвых. Когда Стефан нечаянно порезал себе жилу до крови, Фома накладывает ему на рану повязку, намазанную ядом. Яд распространился и разлился по всему телу и, когда проник в самые важные части организма, - лишил Стефана жизни. Смерть этого человека ясно показала, как неверны и ничтожны замыслы {163} людские, как тщетно люди стремятся к тому, что для них недостижимо, и как напрасно трудятся над своими предприятиями, если Божественная десница свыше не содействует им, не поддерживает их и не руководит ими в их советах и действиях. И между тем как Стефан лежал убитый таким образом, и труп его, изруганный, оставался без должного погребения, Зевгмин принужден был сдаться гуннам на капитуляцию. Царь, услышав об этом, объявляет войну против гуннов.
2. В это же время возвратился в отечество и Андроник, снова бежавший из заключения и проживавший в Галице. Галица - это одна из топархий, принадлежащих россам, которых называют также иперборейскими скифами. А убежал Андроник вот каким образом. Он притворился больным, и ему назначен был в услужение молодой комнатный слуга из иностранцев и притом плохо знавший наш язык. Этому слуге, так как ему только одному и доступен был вход в тюрьму, Андроник поручает унесть потихоньку ключи от дверей башни в то время, когда стражи, порядочно подвыпив, уснут после обеда, и с этих ключей сделать из воску точный снимок, так, чтобы он во всем соответствовал подлиннику и вполне походил на него. Невольник исполняет приказание и приносить Андронику слепки ключей. Андроник поручает ему показать их сыну своему Мануилу и сказать, чтобы он, как можно скорее, приказать сделать из меди такие же {164} ключи, и кроме того, чтобы в амфоры, в которых приносится ему к обеду вино, положил льняные веревочки, клубки ниток и тонкие снурки. Когда все это приведено было в исполнение, замки ночью отпираются, темница без труда отворяется, и Андроник, при содействии невольника, который помогал ему в этом деле, получив от него подарок, выходит с веревками в руках. Остаток этой ночи он проводит в густой и высокой траве, которой поросли некоторые места дворцового двора, куда обыкновенно никто не ходил. И второй и третий день он скрывался от поисков в траве. Когда же искавшие утомились розысками по разным местам дворца, Андроник устроил из палок лестницу, и, спустившись со стены между двумя башнями, входит в лодку, ожидавшую его, по уговору, у скалистого морского берега, которым окружена выходящая на море городская стена и о который разбиваются бурные волны. Человек, который принял Андроника в лодку, прозывался Хрисохоопулом. Но едва успели они отплыть от берега, как уже их задерживают стражи вуколеонские, которые всю ночь смотрят, чтобы ни одна лодка не проходила близь царского дворца. Этот надзор начался с того времени, как Иоанн Цимисхий, поднятый в корзине, напал ночью на Никифора Фоку. Таким образом Андроник чуть было опять не попал под стражу и в более тяжкие оковы, или даже едва было меч не прекратил его жизни и не пресек многих дальнейших {165} его похождений. Но и тут собственная изобретательность избавила от опасности этого находчивого человека, доставив из своего сада нужное по обстоятельствам лекарство, подобно тому, как некогда Давида в Гефе спасли перемена в лице, звук тимпана и неистовое движение ногами. Притворившись домашним слугою, убежавшим из долговременного заключения, Андроник стал просить поймавших пощадить его, так как он уже и прежде немало потерпел от господина своего, да и теперь должен будет расплатиться за побег. А своим господином он называл Хрисохоопула, причем нарочно переменял язык греческий на варварский и притворялся, будто весьма мало его понимает. И сам Хрисохоопул также просил стражей отдать ему Андроника, как его беглого раба, и подкупив их дарами, успел освободить его. Таким образом Андроник сверх чаяния пришел в свой дом, называемый Вланга, снял с ног своих оковы и, увидевшись с своими домашними, в одно и то же время и приветствовал их, как человек, только что вошедший, и простился с ними, как отъезжающий на чужую сторону. Достигши Меливота, он садится здесь на приготовленных для него лошадей и бежит прямо в Анхиал. По прибытии сюда открывается Пупаке, который первый, как я уже сказал, взошел на лестницу на {166} острове Корифо, и, получив от него съестные припасы на дорогу и проводников, отправляется в Галицу. Но когда Андроник считал уже себя вне опасности, так как уже скрылся от преследований и достиг пределов Галицы, куда стремился, как в спасительное убежище, тогда-то именно он и попадается в сети ловцов. Влахи, предупрежденные молвой о его бегстве, схватили его и опять повели назад к царю. Не имея для себя ни в ком ни спасителя и избавителя, ни друга-защитника, без оруженосца, без слуги, этот изобретательный человек опять нашел себе пособие в своей хитрости. Чтобы обмануть тех, которые вели его, он притворился, будто страдает поносом, часто сходил с лошади и, отойдя в сторону, готовился к отправлению естественной нужды, отделялся от спутников и оставался один, как будто его действительно беспокоил понос. Много раз он делал так и днем и ночью, и наконец обманул своих спутников. Однажды, поднявшись в темноте, он воткнул в землю палку, на которую опирался в дороге, как человек больной, надел на нее хламиду, наложил сверху шляпу и, таким образом сделав нечто похожее на человека, присевшего для отправление естественной нужды, предоставил стражам наблюдать, вместо себя, за этим чучелом, а сам, тайно пробравшись в росший там лес, полетел, как серна, освободившаяся от тенет, или птица, вырвавшаяся из западни. Когда стражи увидели наконец его проделку, они бросились {167} бежать вперед, полагая, что Андроник следует тому же направлению, по которому шел прежде. Но он обратился назад и другим путем направился в Галицу. Пупаки, между тем, по приказанию царя был взят и всенародно наказан многими ударами плети по плечам и спине. Потом глашатай публично водил его привязанным веревкой за шею, и громко провозглашал: "Так наказывается бичами и всенародно водится всякий, кто принимает к себе в дом приходящего к нему врага царева, дает ему необходимое на дорогу и отпускает его". А Пупаки, пристально и с веселым лицом смотря на собравшийся народ, говорил: "Пусть, кто хочет, бесчестит меня так за то, что я не выдал пришедшего ко мне благодетеля и не выгнал его с жестокостью, но сколько можно было услужил ему и приводил его в радости"! Что же касается Андроника, он принят был правителем Галицы с распростертыми объятиями, пробыл у него довольно долго и до того привязал его к себе, что вместе с ним и охотился, и заседал в совете, и жил в одном с ним доме и вместе обедал.
Между тем царь Мануил считал бегство двоюродного брата и удаление его из отечества личным для себя бесчестием. К тому ж ему казалось и подозрительным долговременное его отсутствие, так как ходили уже слухи, что он собирает многочисленную скифскую конницу с намерением вторгнуться в римские пределы. Поэтому он признал делом, как {168} говорят, первой важности возвратить Андроника.
3. С этой целью он приглашает его оттуда и, после дружеских уверений с той и другой стороны, действительно принимает странника в свои объятия. Это было, как я сказал, в то самое время, когда пэопийцы, нарушив мирные договоры, опустошали придунайские области римлян. Варвары вступили даже в бой с вождями, Михаилом Гаврою и Михаилом Враною, и, принудив их бежать, овладели огромною добычею. Гавра только что недавно отпраздновал свадьбу с Евдокиею Комниной, с которой, как мы уже выше сказали, был в связи Андроник. Поэтому родственники Евдокии, желая отрекомендовать его самодержцу, чрезвычайно хвалили и превозносили его пред царем, говорили даже, что он храбро сражался в битве с гуннами и в свидетели своих слов приводили Михаила Врану, который вместе с ним начальствовал над войском. Царь приказал Врапе поклясться головою императора и сказать по правде, знает ли он какой-либо мужественный подвиг Гавры. Но тот, прежде чем дать ответ, обратился к Гавре и спросил его о самом себе: показал ли сам он сколько-нибудь достохвального мужества и так ли действовал, как прилично вождю, когда они сражались с венграми, предводимыми Дионисием. Когда же Гавра отвечал на это утвердительно и засвидетельствовал, что он точно сражался мужественно, как никто другой, тогда Врана присовокупил, что он не может искажать истины пред царем, {169} который заставил его поклясться своею головою, что Гавра нисколько не выдержал натиска врагов, но при первом их нападении со страха бежал, несмотря на то, что он (Врана) много раз просил его возвратиться и громко кричал ему: "Друг, остановись"! Царь между тем, торопясь возвратить римлянам Зевгмин и отмстить гуннам за смерть и поругание Стефана, вступил в те места с войском. Варвары, расположившись на возвышенных берегах реки Дуная и приготовившись к бою, старались было воспрепятствовать переправе войска, метая всевозможные стрелы и наперед занимая все проходы, но нисколько в том не успели. Римские стрельцы, искусные в дальней стрельбе, да и все вообще тяжеловооруженное войско отбросили и выбили их из прибрежных мест. Тогда царь, прибыв со всем войском к Зевгмину, раскидывает там лагерь. Зевгмин недоступен с юга, так как с этой стороны он огражден близлежащим холмом и течением реки. Царь надеялся без боя овладеть этим городом, рассчитывая на то, что жители испугаются даже первого его появления, отопрут ему ворота и впустят его в город. Когда же они заперли для него решительно все входы, усилили стены всякого рода оружием и метательными орудиями, а сами, показываясь на верху, точили, словно змеи, языки, не только с рук пуская стрелы смертоносные, но из-за ограды зубов бросая стрелы позорных речей, смазанные ядом аспидов: тогда и {170} римляне стали не с пустыми руками подходить к ним, но, отбросив ругательства, как оружие женское и неблагородное, преимущественно вредили им мечом. Император, чтобы возбудить в подчиненных ревность к подражанию, первый направил коня своего к городским воротам, и вонзил в средину их копье. Потом, наполнив ров, по недостатку камней, мусором и поставив кругом камнеметные машины (их было четыре), велел разрушать стены. Машины все действовали успешно, и бросаемые из них огромные камни ослабляли связи стен. Преимущественно же одна из них, устроенная Андроником, который сам прикрепил к ней ремень и рукоятку, и винт, с особенной силой потрясала стены, так что средина стены, между двумя башнями, на которую упадали тяжелые камни, и под которую при том подведен был подкоп, уже поколебалась и склонилась на сторону. При этом-то случае некоторые из пэонийских вельмож однажды ночью вошли в одну из прикрепленных к стене и выходящих наружу башен, которые на простом народном языке обыкновенно называются арклами, обнажили мечи и, потрясая ими, с величайшим хвастовством грозили римлянам, а пока, за неимением возможности обагрить мечи кровью, примерно поражали им и воздух и наполняли его восклицаниями, крича во все горло. Но месть гналась уже за ними по пятам. Андроник, направив метательное орудие против поддерживавшей их башни, выстрелил из него так удачно, {171} что эта деревянная постройка, снаружи прикрепленная к стене, тотчас же отделилась от нее, а вместе с тем и они полетели с ней в адское отверстие, опрокинувшись головою вниз, жалко кувыркаясь и бедственно переплывая Ахерон. А спустя немного времени пала и самая стена. Римляне взошли на нее по лестницам и проникли в город. Тогда многие пали и погибли от меча; немалое, впрочем, число и спаслось, покорясь победителям; а были и такие, которые нашли спасение в бегстве. У одного из жителей этого города - человека, принадлежавшего не к толпе и черни, но к числу людей знаменитых богатством и знатностью рода, была миловидная и весьма красивая жена - предмет его гордости. Видя, что ее насильно тянет один римлянин на поругание и, не имея возможности защитить ее от насилия, или отразить силу силой и остановить бесчестного любовника, он решается на дело, столько же благородное и сообразнее с обстоятельствами, сколько беззаконное и дерзкое, именно - пронзает сердце своей возлюбленной бывшей при нем короткой саблей. Таким образом преступный любовник, увлекаемый безумною страстью, погасил свое страстнее желание, потому что уже не стало предмета страсти, а истинно несчастная любовница не видала уже более дней веселья. О роковое сплетение дел человеческих! О какие трагедии разыгрываются на многолюдном театре мира коварным и завистливым Телхином! Вот две противоположным любви, спорящие из-за одной награды: любовь {172} бесчестная и целомудренная. Одна хочет спасти ради преступных наслаждений, другая предупреждает позор насильственной смертью и искореняет страсть страстью. А покорить Зевгмин немало помогли римлянам и некоторые из тамошних жителей, благоприятствовавшие римлянам и, по возможности, ободрявшие их. Они привязывали записочки к стрелам, не обложенным железом, бросали ночью эти стрелы в римский лагерь и таким образом извещали о силе их войска. В это же время шел однажды пленный пэониец, имея еще на голове туземную шляпу и вообще одетый в свое отечественное платье. С ним встречается один римлянин, поражает его мечом и убивает. Затем, надев себе на голову его шляпу, римлянин продолжал путь. Но мщение незаметно следовало за ним по пятам, и то же самое зло, которое он причинил другому, постигает и его самого. На него нападает сзади другой римлянин, вооруженный еще более острым мечом, наносит ему, как бы пленному пэонийцу, смертельный удар в шею и тут же лишает жизни.
Таким-то образом, сколько я могу сказать вкратце, не пускаясь в подробности повествование, взят был Зевгмин. Царь, выступив оттуда, отправился в пределы римские, а своего дядю Константина Ангела филадельфийского и с ним Василия Трипсиха оставил на месте для возобновления и укрепления Зевгмина. Эти, исполняя данное им поручение, не только возобновили {173} Зевгмин, исправив упавшие его башни, и снабдили его вообще всем, что нужно для охраны, но с особенным старанием позаботились и о городах Велеградских. Они и самый Нис обнесли стеной, и Враницову заселили и, устроив вообще все надлежащим образом, возвратились к царю.
4. Царь, между тем, намереваясь отомстить Десе, который к своим прежним делам присоединил еще худшие, спешил отправиться в Сербию. Но Десе, издали внимательно следя за ходом дел и, в особенности, справедливо опасаясь, чтобы не потерпеть ему, в случае вторжение царя в его страну, какого-нибудь вреда и неприятностей, чрез послов усиленно просит царя о позволении безбоязненно явиться к нему. Получив это позволение, он действительно приезжает, окруженный свитою сатрапов, и является к царю; но царь осыпает его упреками за его коварство и высылает от себя, отказав в мире. Он даже подвергался опасности быть задержанным, однако ж ему позволили возвратиться домой, после того как он обязался страшными клятвами переменить свое поведение и вперед не делать ничего противного царю. Но невозможно было, чтобы хамелеон изменил свой цвет на белый цвет истины, хотя он и легко принимает на себя всякий другой цвет. Когда Десе вышел от царя, душу его в одно и тоже время волновали разные страсти. Он стыдился, что приходил к царю, сердился, что с ним так дурно обошлись, {174} жалел, что оградою клятв стеснил себя в выборе решений. Наконец, пренебрегши всем, что обещал и в чем клялся царю против собственного убеждения, этот варвар снова облекается в обычную кожу барса, явно одобрив слова трагика и сказав: "Язык клялся, но душа не связана клятвою".
Так происходило это. Между тем у Мануила не было еще сына, и преемство рода держалось на дочери Марии, которую родила ему жена из рода Алеманнов. Поэтому он обязал всех клятвой признавать, после его кончины, эту самую Марию и жениха ее Алексея, происходившего, как мы сказали, из Венгрии, наследниками его власти, повиноваться им и чтить их, как римских императоров. Все подчинились этому приказанию и дали клятву, как приказывал царь; не покорился один Андроник. Он говорил: так как царь вступил во второй брак, то очень может статься, что у него будут дети мужеского пола, и если мы должны будем впоследствии предоставить царство и присягнуть этому будущему рождению царя, то очевидно, давая теперь клятву дочери, мы будем клясться несправедливо. Да притом, что за сумасбродство у царя, что он всякого римлянина считает недостойным женихом для своей дочери, а избрал этого иноземца и человека приписного, и, к поношению римлян, ему предоставляет царство над римлянами и ставит его над всеми господином. Но эти дельные слова не убедили царя, который не обращал {178} внимания на слова Андроника, как на пустые речи человека несогласного с ним в мнении и упрямого. Некоторые, впрочем, и после того как дали клятву, одобрили мысли Андроника, и одни тотчас же объявили свое мнение, а другие хотя его и не высказали, но упорно стояли на том, что решительно нет никакой выгоды ни для царской дочери, ни для римского государства к плодовитой маслине прививать ветвь от иноплеменного дерева и чужеземца предпочтительно пред всеми облекать властью.
Теперь мы расскажем в своей истории и еще нечто такое, о чем несправедливо было бы умолчать. Мануил как-то особенно много заботился о городах и крепостях киликийских, между которыми главное место, как столица, занимает славный и знаменитый город Тарс. Поэтому, после многих славных и благородных мужей, бывших там правителями, туда наконец назначен был Андроник Комнин как человек и знаменитый родом, и замечательно храбрый. А чтобы ему было чем покрывать тамошние расходы, ему предоставлено было собирать подати и с острова Кипра. Прибыв на место и питая вражду к Торусу, а равно и им ненавидимый, он часто вступал с ним в борьбу и объявлял ему войну, но никогда не совершил ничего славного и даже не сделал ничего достойного той многообразной военной опытности и того искусства, которыми славился. Наконец, когда Торус постыдно разбил его и восторжествовали над ним, он решается на {176} отчаянно дерзкое дело, о котором мы сейчас расскажем. В то время, как оба они вывели друг против друга свои войска, Андроник расположил свое войско так, что оно походило на животное и имело голову и хвост и все прочие части, а Торус напротив разделил свою армию на несколько отдельных частей, на небольшие отряды и партии, засевшие в засаде. Когда войска сошлись и вступили в бой, победа и при том блистательная опять досталась Торусу: фаланги Андроника не устояли против армян, постоянно получавших свежие подкрепления и мало-помалу выходивших из засад, и обратились в постыдное бегство. Это крайне опечалило Андроника, и он, не зная, как вознаградить себя за поражение, и желая хоть чем-нибудь теперь же отомстить торжествующим уже победу неприятелям, решается на дело почти совершенно невозможное. Увидев, что Торус, окруженный свитой телохранителей, сидит еще на лошади, ожидая возвращения своих воинов, отправленных для преследования неприятелей, Андроник, пустив во всю прыть своего коня, бросает в него копье и, ударив его в щит, сбрасывает с лошади, и затем, пробившись сквозь толпу окружавших его отборных воинов, ускользает из рук всех, как крылатый всадник или как скользкий угорь. Но в этом только и состояло все достоинство поступка Андроника: от дальнейшего вреда предохранили Торуса железные латы, которые он имел на себе, и длинный щит, покрывавший {177} его сбоку, по одну сторону лошади.
5. Но прошло немного времени после этого случая, и уже для Андроника становятся делом второстепенным и посторонним и убийства, и сражения, и войны, и звук бранной трубы, и страх, и ужас, и Арей-губитель людей: отбросив занятия военные, он посвящает себя служению Афродиты. А она не подставляет ему Елену и не выставляет на глаза живущую в Элладе и среди Аргоса, чтобы разнежить его красотой и свести с ума от любви, не строит судна и не вверяет управление им Фереклу, но описывает наружные прелести живущей по соседству Филиппы, и как сводня сватает ее страстно влюбленному Андронику. Влюбившись по слуху, Андроник кидает щит, отвергает шлем, сбрасывает с себя все воинские принадлежности и уходить к возлюбленной, жившей в городе Антиохии. Прибыв сюда и переменив доспехи Марса на украшение Эротов, он только что не ткал и не прял, служа Филиппе, как некогда Геркулес служил Омфале. А Филиппа была родная сестра той дочери Петевина, на которой не так давно женился двоюродный брат Андроника, царь Мануил. Итак прибыв, говорю, в Антиохию, Андроник с увлечением предался роскоши, доходил до безумия в нарядах, с торжеством ходил по улицам со свитою телохранителей, вооруженных серебряными луками, отличавшихся высоким ростом, едва покрытых первым пухом на бороде и блиставших светло-русыми волосами.
{178}
Этим он старался пленить ту, которая его пленила, и, точно, успел очаровать ее и завлечь в любовную связь, возбудив в ней страсть еще сильнее той, какой сам страдал. К тому же он и сам был дивно хорош собой, высок и строен как пальма, страстно любил иноземные одежды, и в особенности те из них, которые, опускаясь до чресл, раздвояются и так плотно обнимают тело, что как будто пристают к нему, и которые он первый ввел в употребление. А свой суровый и всегда пасмурный вид этот дикий зверь постарался развеселить, свой тяжелый и беспокойный характер смягчил, и свою гордость отложил. И так как он решительно очаровал Филиппу, то она склонилась на брачное ложе, забыла и дом и отечество, и последовала за своим любовником. Когда царь услышал об этом, он словно пораженный громом едва не онемел, и им овладели два чувства: и ненависть к Андронику за его беззаконную и преступную любовь, и желание схватить и наказать его зато, что он обманул его надежды на Армению. Поэтому он отправляет севаста Константина Каламана, человека исполненного и разумной отваги, и твердого мужества, с тем, чтобы он принял начальство над делами в Армении и попытался {179} вступить в брак с Филиппою. Каламан сначала наряжается женихом и, разодевшись, как следовало и как находил нужным, чтобы привлечь к себе возлюбленную, приходит в Антиохию. Но Филиппа не только не обратила на него внимание и не изменила своей прежней любви, но даже не взглянула на него и не удостоила его приветствия. Напротив, она еще посмеялась над ним за его небольшой рост и издевалась над самим самодержцем Мануилом за то, что он мог считать ее столько простой и глупой, что она оставит славного и знаменитого родом героя Андроника и отдастся человеку, который происходит от незнатного рода и если стал известен, то разве вчера или третьего дня. Тогда Константин, увидев, что эроты Филиппы пренебрегают им и направляют свой полет к другому, бросают яблоки и предносят факелы Андронику, удаляется оттуда. Прибыв в Тарс, он вступил в войну с враждебными римлянам армянами; но когда неприятели напали на него всей массой, он был взят в плен и заключен в оковы. Царь освободил его, дав значительный выкуп. Между тем Андроник, страшась угроз Мануила и опасаясь, как бы его не задержали и как бы из объятий Филиппы не попасть ему в прежнюю тюрьму и не подвергнуться долговременному страданию, ушел из Антиохии и отправился в Иерусалим, вспомнив, как кошка о мясе, о прежних своих побегах и занявшись прежними проделками. А как он на все {180} в жизни смотрел безразлично и, до безумия любя женщин, без разбора, как конь, удовлетворял своей похоти, то и здесь вступает в преступную плотскую связь с Феодорой. Это была дочь его старшего двоюродного брата, т.е. севастократора Исаака - родного брата царя Мануила, которая недавно лишилась своего мужа, незадолго пред тем управлявшего Палестиной, - славного Балдуина, родом итальянца. Царь Мануил, получив этот новый удар, изобретал и употреблял всевозможные средства, как бы поймать Андроника в свои сети. С этой целью он послал к правителям Келе-Сирии написанную красными чернилами грамоту, поручая им задержать Андроника, как злоумышленника и кровосмесника, и лишить его зрения. И верно глаза Андроника обагрились бы кровью и щеки его покрылись бы бледностью в узах и заключении, или даже он крестился бы кровавой смертью, если бы та грамота, писанная царской краской, попала в руки других. Но, видно, Бог хранил его на день гнева и берег для тех будущих зол, которые он и несправедливо причинил своим подданным, когда тиранствовал над римлянами, и которым сам впоследствии безжалостно подвергся - та грамота отдана была в руки Феодоры. Феодора, прочитав ее и узнав, что готовится Андронику, тотчас же передает ему эту хартию. Андроник понял, что ему нельзя долее оставаться здесь, но надобно поспешно уходить; им овладел страх и он стал готовиться к побегу. Но как человек {180} хитрый и лукавый, он к тому же совращает и Феодору; и, как некогда Зевс, отвлекши Европу от круга девушек, унес ее на своем хребте, преобразившись в прекраснорогого быка, так и он, отдалив эту женщину от ее домашних и упросив недалеко пройтись с ним, чтобы проводить его и проститься с ним пред отъездом, волей-неволей увел ее и заставил вместе с собой странствовать. Переходя из страны в страну, он, в своем продолжительном странствовании, перебывал у разных правителей и властителей и везде, где останавливался, принимаем был с почетом и уважением, находил самое роскошное угощение и получал богатые подарки. Наконец, после долгого странствования, он останавливается у Салтуха, который владел Колониею и пограничными с ней местами и собирал дань с областей смежных и сопредельных с Халдеей. Здесь-то, живя вместе с Феодорою и с двумя прижитыми от нее детьми, - Алексеем и Ириною, и еще с сыном Иоанном, который у него родился от прежнего законного брака и которого он увез с собою из Византии, - оставался он до самого возвращение своего к императору Мануилу: событие, о котором мы скажем в истории в свое время и в приличном месте, для того, чтобы представить и последующие деяния Андроника и свой рассказ о них в связи и совокупности. Много раз и часто Мануил покушался поймать Андроника и старался погубить {182} его, но все его попытки оставались безуспешными. Долго странствовавший и много перенесший Андроник без труда отклонял от себя все удары и, легко избегая сетей, которые часто ему расставлялись и перед ним раскидывались, оставался неуловимым.
арей бывают крайне боязливы и чрезвычайно подозрительны, и, подобно смерти, хаосу и эреву, находят удовольствие в умерщвлении людей благородных и в погибели всякого человека высокого и великого. Они совершенно походят на высокие сосны, вверху покрытые зеленью. Как эти сосны и при небольшом веянии ветра колеблют и шелестят иглами ветвей своих, так точно и они и человека, знаменитого богатством, подозревают, и отличного мужеством боятся. Будет ли кто красив собой как статуя, прославится ли кто столько красноречием, что достоин быть предводителем муз, явится ли кто с любезным и милым характером - все это не дает венценосцам спать и покоиться, но отнимает у них сон, отравляет их удовольствия, лишает их радостей и не позволяет ни о чем думать. Они и самую природу-создательницу порицают за то, что она образовала и других людей способными царствовать, а не их первых и последних создала прекраснейшими людьми. Таким образом они часто идут вопреки воле Провидения и часто восстают против Бога, истребляя из среды людей и закалывая, {183} как жертву, всякого человека отличного. И все это для того, чтобы им можно было спокойно тратить и, как отцовское наследство, расточать государственные доходы единственно на свои прихоти, чтобы с людьми свободными можно было поступать, как с рабами, и с теми, которые иногда достойнее их царствовать, обращаться как с невольниками. Облеченные властью, они совершенно теряют здравый разум и глупо забывают то, что было за три дня. Так было и с Мануилом. Он ни в чем не мог обвинять протостратора Алексея, так как Алексей ни чем решительно не огорчил и не обеспокоил его, ни на сколько не изменил должной верности и расположенности и вполне заслужил полученные от него благодеяния. Тем не менее, увлекшись, как человек, наговорами нескольких негодных людей, он по одному лишь подозрению, - оттого, что видел, что Алексея любят и военачальники и солдаты, что он ко всем щедр и великодушен, а может быть и потому, что втайне сгорал желанием воспользоваться его богатством, - во время пребывание своего в Сардике, захватывает Алексея, еще прежде наступление рассвета, когда тот еще почивал на ложе вместе с своей супругой, и не только лишает его всего имущества, но и постригает в монахи и заключает в одном из монастырей на горе Папикие. А чтобы этот поступок царя не оставался с его стороны без всякого {184} предлога, не казался явной и гнусной несправедливостью, - наготове были доносчики-клеветники, послушные тем, от кого были подставлены. Они обвиняли Алексея в колдовстве против царя, уж конечно столько сильном и действительном, что оно делало человека летающим и совершенно невидимым для того, на кого он вздумал бы напасть с мечом в руках, и в других пошлых и для здравых ушей несносных нелепостях, подобных тем, которые некогда выдумали и взвели на Персея эллины. Главным между клеветниками был, как говорили, некто Аарон Исаак, родом коринфянин, отлично изучивший латинский язык в то время, как вместе с другими соотечественниками отведен был пленником в Сицилию, и состоявший теперь при царе толмачем этого языка. Жена Алексея - дочь порфирородного Алексея, первородного между братьями Мануила, любившая своего мужа и ценившая целомудрие, как ни одна из женщин, красавица и светлое украшение женщин в своем царском роде, любимый предмет разговора у всех, порывалась было лишить себя жизни. Но когда это ей не удалось, она припала к ногам дяди и царя и, рыдая сильнее и жалостнее орла, печальнее змеи и болезненнее алкиона, умоляла его возвратить ей мужа, свидетельствуясь Богом и всем, что есть страшного и святого у людей благочестивых, что ее муж верный слуга царю и совершенно невинен. Но она не могла переменить мыслей императора и уничтожить {185} того, что у него было уже определено и решено, хотя и до слез тронула его своим печальным видом, умоляющими телодвижениями и жалобными словами. С тех пор, проводя жизнь в слезах, она, подобно целомудренной горлице, ворковала по своей прежней доле и, поднимая жалобный крик, оплакивала свое одиночество. От этого-то, поглощенная чрезмерной скорбью, она сошла с ума, и, истаевая мало-помалу, наконец совсем увяла, оставив по себе двух сыновей. А Алексей, облекшись в черную мантию, находил для себя утешение в Божественной любви, стремясь к высочайшему благу и, подобно орлу, парящему под облаками, презирая все земное. Когда он был окружен большим богатством и наслаждался мирскими удовольствиями, он был большой охотник до мясной пищи, любил лакомые блюда и роскошные пиры, так что даже в постные дни, т.е. в среду и пятницу, ему подавали мясную пищу, если в эти дни случался праздник - господский, или совершалась память славного мученика или какого-нибудь слуги Христова. А теперь он употреблял пищу из зелени, питался плодами, с наслаждением ел кушанья самые простые, любил и совсем ничего не есть, и только изредка, в дни праздничные, с особым удовольствием употреблял пищу рыбную. При этом, вспоминая о прежних изысканных кушаньях и об искусственном приготовлении мяса, он все, что говорят люди прожорливые и любящие есть мясо, ссылаясь на то, что они не могут воздерживаться, {186} называл притворством чрева и обманом сластолюбия. Всякого рода пища, говорил он, может поддерживать наше тело и способствовать к его благосостоянию.
Что же любезная богиня правосудия? Уже ли она, многоногая и многорукая, остроглазая и всевидящая, наделенная ушами чуть не до пят, ужели или не замечает или не обращает внимания, или и совсем оставляет без наказание бесстыдные клеветы и обвинения, взносимые на честных людей? О, нет! Она и теперь показала, что видит все, что совершается в самом отдаленном уголке земли, и слышит все, что говорится шепотом. Разгневалась ли она и на царя, за его беззаконный поступок, об этом теперь не время говорить. Во всяком случае Мануилу, как человеку умному и образованному, а не безграмотному, не следовало слишком много беспокоиться буквою А и заключать по ней, что Алексей будет его преемником, и отымет у него власть. Напротив, ему надлежало предоставить бразды правление Тому, Который говорит о себе, что Он есть А и ?, и начало и конец, как об этом учит Евангелист Иоанн Богослов в Апокалипсисе: ибо у Бога нет недостатка в А. (7). Что же касается клеветников, они не избежали мщение правосудия: каждому из них оно назначило своего рода наказание, а Аарона подвергло особенно тяжкой казни, опутав его собственными его сетями. Спустя немного времени дознано было, что он занимается волшебством; у него было открыто изображение {187} черепахи, вмещавшей в себе человеческую фигуру, у которой обе ноги были в кандалах, а грудь насквозь пронзена гвоздем. Кроме того он уличен в перелистывании книги Соломоновой, а раскрытие и чтение этой книги вызывает и собирает легионы демонов, которые беспрестанно спрашивают, зачем они призваны, быстро приводят к концу данные им поручение и усердно исполняют приказания. Но не за одно это Аарон быль задержан: была и другая причина. Однажды он передавал царю вести, принесенные послами, прибывшими от народов западных. Заметив, что эти вести непротивны воле царя, он при одном из вопросов стал укорять послов за то, что они легко и скоро на все соглашаются и подучал их воспротивиться предложенному теперь требованию и не так легко и не тотчас на него соглашаться, представляя, что чрез это они и у царя приобретут большую дружбу, и у своих соотечественников получат больше чести. Когда разговор кончился, эти наставления и противозаконные советы Аарона, прикрытые незнакомым для царя языком, оставались ему неизвестными. Но царица, будучи родом латинянка и вполне понимавшая латинскую речь, оставшись наедине, стала перебирать в своем уме предложенные вопросы и открыла все императору. Царь, услышав об этом, сильно разгневался на Аарона, приказал ослепить его и лишить всего имущества. Этот Аарон, как человек злой и от самой природы получивший несчастную наклонность {188} к злодеяниям, впоследствии советовал Андронику, когда тот насильно овладел властью, чтобы он не довольствовался ослеплением своих противников, но или осуждал всех на смерть, или подвергал более тяжким наказаниям. И для подтверждения своих слов указывал на свой собственный пример, говоря, что вот он и живет, и движется, и дышит, и говорит, и может быть хорошим советником, и что не только руками, но и одним языком, точно также, как и острым мечом, может отсечь голову врагу. Подавал он Андронику еще и другие глупые и бесчеловечные советы и чрез то побуждал этого крайне раздражительного и капризного старикашку более и более находить наслаждение в убийствах. Но эти советы и наставления принесли горький плод виновнику их Аарону: в награду за них Исаак Ангел, тот самый, который впоследствии лишил власти Андроника, отрезал у него язык, спеша истребить и уничтожить изливавшийся из него яд.
А царь Мануил гневно взглянул и справедливо вознегодовал на Сифа Склира и на Михаила Сикидита, и вследствие того приказал выколоть им глаза раскаленным железом за то, что эти два человека, под предлогом занятия астрономией, занимались на самом деле магией и другими дьявольскими обманами. Так Склир влюбился в одну взрослую девушку и явно соблазнял ее; но, встречая с ее стороны пренебрежение и презрение, он чрез одну сводню {189} посылает ей персик. Девица, положив персик за пазуху, начинает с ума сходить от любви, разгорается неистовым страстным пожеланием и наконец растлевается Склиром. Тогда родственники девушки, негодуя на такое ее унижение, стали громко кричать против Склира как человека, который вооружает против девиц демонов и, подобно змею - первому виновнику зла, обольщает их плодом дерева и, как из Эдема, удаляет от жизни целомудренной. Вследствие этого Склир поневоле сделался несчастным супругом, и с тех пор совсем уже не видел ту, на которую преступно взглянул. А Сикидит какими-то таинственными средствами омрачал и зрячих людей, не давая им видеть предметов действительных, и вводил в обман глаза зрителей, насылая целые фаланги демонов на тех, кого хотел устрашить. Так однажды случилось ему смотреть с высокого во дворце места на море в то время, как проходила лодка, нагруженная глиняными блюдами и чашками. Обратясь к бывшим с ним зрителям, Сикидит спросил, какую бы они дали ему награду, если бы он сделал, что лодочник вдруг сойдет с ума, встанет со скамейки, бросит греблю и перебьет вдребезги свою посуду? Когда те изъявили согласие на все, чего он от них просил, хозяин лодки, спустя немного времени, действительно встал с своего места и, взявши в руки весло, начал колотить посуду и не прекратил этого занятия до тех пор, пока не обратил ее в прах.
{190}
Смотревшие на это сверху надрывались от смеха и считали случившееся за чудо; а лодочник, вскоре после того, взявшись обеими руками за бороду, горько зарыдал и, очнувшись от омрачения, сталь еще более оплакивать себя, как человека сумасшедшего. Когда же у него спрашивали, отчего он так поступил со своим товаром, он с горестью рассказывал, что в то время, как все его внимание было обращено на весла, он вдруг увидел страшного, кровавого цвета и с огненным гребнем змея, который, растянувшись над сосудами, пристально устремил на него глаза, наподобие неумолимых драконов, и собирался проглотить его; и что этот змей не прежде перестал извиваться, как когда уничтожена была вся посуда, а потом вдруг исчез из виду и как будто вылетел у него из глаз. Таков этот случай, а вот еще и другой. Однажды Сикидит, мывшись в бане, поссорился с бывшими там вместе с ним другими людьми и вышел в передбанник. Спустя немного времени, в сильном испуге и сбивая друг друга с ног, выбежали оттуда и все прочие, и, едва переводя дух, рассказывали, что из крана, чрез который проходит горячая вода, выскочили какие-то люди чернее смолы и пинками по задним частям тела вытолкали их из бани. За эти-то и за другие более преступные дела оба они были лишены зрения, но сами оставались в живых. Из них Сиф опять обратился к прежним занятиям, а другой, постригшись в монахи, написаль впоследствии {191} сочинение о святых таинствах, в котором изблевал, как человек недостойный Божественных даров, все свои мерзости.
Славным также делом этого царя было и следующее. Азиатские города, Хлиара, Пергам и Атрамитий много страдали от персов, так как пограничные области прежде мало были заселены, обитаемы были лишь по деревням, и оттого легко подвергались грабежу неприятелей. Император и эти города укрепил стенами, и открытые соседние равнины оградил крепостями. Оттого теперь эти маленькие города так славятся многочисленностью жителей и всеми удобствами к покойной жизни, что даже превосходят многие цветущие города. Возделанные поля стали приносить теперь обильные плоды, и рука вертоградаря везде насадила всякого рода плодоносные деревья, так что пустыня, скажем вместе с Давидом, преобразилась в пристанище вод и земля, прежде необитаемая, сделалась местом многолюдным. Если есть между делами, задуманными и совершенными Мануилом во все время его царствование над римлянами, если есть дела особенно великие и для государей выгодные, то, конечно, это его дело нужно признать самым славным и самым общеполезным. Да и кто, в самом деле, проходя теми местами, и зная, как дика была эта страна и каких людей укрывала она, - людей более беспощадных, чем вооруженный дубиною Перифит, более жестоких, чем сгибавший сосны Синнис и Скирон, {192} которых некогда умертвил Тезей, - кто не возденет к небу рук за этого императора и не пожелает ему вечного наследия в Эдеме и места злачного и покойного? Эти крепости получили и свое, приличное им, название - они называются Nεoκάστρα - новые крепости, имеют своего правителя, посылаемого из Византии и доставляют царскому казнохранилищу ежегодный доход.
{193}
1. Так как пэонийцы снова нарушили свою клятву, то против них опять начинается война; и теперь эта война, на время прекратившаяся и, казалось, совсем погасшая, разрослась как плодоносная нива счастливца-богача, требующая особенно сильных жнецов. Лишь только наступило время, удобное для похода, царь отправляется в Сардику, куда приказано было собраться и войскам, назначенным в поход против пэонийцев. Войска собирались, а между тем царь слышит, что над аркой, устроенной в западной части Константиновой площади, издавна стояли две медных статуи, изображающие женщин, из которых одна называлась римлянкой, а другая венгеркой, но что теперь от всеизменяющего времени статуя, получившая свое название от имени римлян, упала со своего основания, а другая стоит на прежнему месте. Подивившись этому рассказу, император тотчас приказал первую статую восстановить, а другую свергнуть и опрокинуть, полагая, что таким изменением в положении статуй он {194} изменит и преобразует и самый ход дел, именно дела римлян возвысит, а дела пэонийцев приведет в упадок. Когда войска собрались, царь предложил на обсуждение: следует ли ему самому участвовать в походе против пэонийцев, или лучше поручить начальство над войсками какому-нибудь вождю, и таким образом отмстить неприятелю. Все подали мнение, чтобы царь оставался в Сардике, предоставив главное начальство на войне вождям из своих родственников для того, чтобы, при неизвестном исходе дел, и стыд поражение был менее чувствителен, и победа была тем славнее и блистательнее, так как и то и другое случится в отсутствие императора. Вследствие этого предводителем всего войска назначается начальник флота Андроник Контостефан. Когда же войска готовились выступить из Сардики, царь, став на таком месте, откуда его легко могли слышать, произнес прекрасную, сильную и убедительную речь. Самого Контостефана он ободрял на предлежащий ему подвиг военачальника и с этою целью не только изложил правила тактики, но указал и время нападения, и роды вооружения, и виды боевого порядка. А второстепенных по нем начальников, плархов и все вообще войско воодушевлял к бою, приводя на память их прежние подвиги и убеждая примерами спешить и мужественно идти на предстоящие опасности, положить всему, при помощи Божией, счастливый конец и возвратиться с блистательными трофеями. А за то, что они так прославят {195} его и, несмотря на его отсутствие, доставят ему победу над варварами, обещал и с своей стороны щедро наградить их. Войско и тогда как, еще говорил император, своим вниманием и молчанием показывало уже, что оно охотно слушает и с удовольствием принимает его слова. А когда он перестал говорить, оно еще яснее обнаружило свое сердечное расположение и душевный восторг и, очарованное сладостью его речей, казалось, совершенно забыло о всех тягостях, которые оставались на памяти от прежних войн. Оно приветствовало императора восторженными восклицаниями, высказывало готовность подвизаться до последних сил и громко кричало, чтобы предводитель, нисколько немедля, вел его против врагов. Во время этого восторженного состояния войск вдруг поднимается в лагере неясный шум: кто-то из пэонийцев, гнавши изо всех сил лошадь и несшись во всю прыть, упал вместе с лошадью и повергся лицом на землю. Узнавши об этом, царь и сам обрадовался и всем другим внушал бодрость, принимая этот случай за благоприятное предзнаменование и побуждая всех радоваться, как бы о счастливом уже окончании войны. Таким образом царь остался на месте и молил Бога Спасителя, чтобы Он был вождем его войск, а Андроник, приняв начальство над войском, выступил оттуда со всеми силами и, спустя несколько дней, переправившись чрез Саву и Дунай, вступил в Зевгмин. Пэонийцы однако {196} не испугались этого. Созвав свои отряды, набрав немало и вспомогательного войска у соседственных народов и даже, как слышно было, у самих алеманов, они назначили полновластным вождем над войском Дионисия, человека храброго и неоднократно уже разбивавшего неприятельские фаланги, и затем с гордой самонадеянностью и хвастовством двинулись в поход. А Дионисий, надменный прежними победами, одержанными над римлянами, лишь только услышал, что римское войско перешло Дунай, велеречиво говорил, что он опять навалит холм из костей падших на войне римлян и, как прежде, из них воздвигнет себе трофей - так как и действительно он, как варвар, сделал нечто подобное, когда победил Гавру и Врану, о чем мною уже сказано.
2. Когда наступил праздник мученика Прокопия, Контостефан выводит войска на сражение. Сам, надевши панцирь и полное вооружение, он приказывает и всем другим сделать то же. Тогда каждый вывел свой отряд и построил его в боевой порядок. Чело фаланги предводитель предоставил самому себе, правое крыло занял Андроник Лапарда, а левое - другие таксиархи, которых предводитель взял с собою на войну. В небольшом расстоянии от того и другого крыла он расположил в боевом порядке и другие фаланги для того, чтобы они могли во время поспеть на помощь утомленным легионам. Но между тем как Андроник располагал таким образом войско и {197} приготовлял его к бою, вдруг является посланный от царя с грамотой, в которой предписывалось отложить сражение в этот день как несчастный для дел воинских, и перенести его на другой, который и был назначен в той же грамоте. Взяв грамоту, предводитель положил ее к себе за пазуху, не обратил внимание на то, что в ней писалось, и не открыл бывшим с ним военачальникам полученных приказаний, но искусно ввел их в обман, заведя разговор о предметах посторонних. Отменялся же назначенный день, как предзнаменующий несчастье и решительно невыгодный для сражения - потому, что Мануил все важнейшие и величайшие дела, в которых счастливый и несчастный исход зависел от Бога, не знаю почему, поставлял в зависимость от взаимного соотношения звезд, от известного их положения и движения, и слова астрологов принимал за изречение оракулов. Но Андроник нисколько не обратил внимание на это предписание, и зная, как много пользы не раз приносило борцу и небольшое ободрение со стороны того, кто натирает его маслом, обратился к войску, чтобы одушевить его к наступающей битве со следующей речью: "Римляне! помните о воинской доблести, помните и не допускайте ни одной мысли, недостойной славы и настоящего случая. Вы хорошо знаете, что и дикие звери боятся нападать и в испуге бегут, когда кто отважно наступает на них, а кто боится смело стать против них, тех легко и заживо пожирают, {198} как лакомую пищу. Так и с этими звероподобными варварами нужно быть неустрашимым, чтобы в противном случае, заболев бесславным недугом трусости, не подвергнуться их игу: трусость не спасает, а губит, - это обыкновенное следствие пороков, которые противоположны добродетелям, хотя близки к ним и как бы смежны с ними. К тому же не мы одни подвержены ранам и смерти - и враги наши сделаны не из меди. Не они только покрыты железными бронями и сидят на быстроногих конях - и у нас все тоже, и мы сражаемся не с обнаженными телами. Пусть неприятели опытны в войне, но и мы не потеряли способности сражаться. У них и у нас одно и тоже устройство тела, одна и та же опытность в войне и одинаковое вооружение - я не хочу теперь говорить о том, что насколько мы превосходим варваров красноречием и образованностью как люди искусные в слове и не имеющие недостатка в умственных способностях, настолько же выше их и по военному искусству и по воинской дисциплине. Да мы уже и состязались в бою с пэонийцами, нападали на их землю и опустошали ее. Сразимся же и теперь с ними, как уже привыкшие к победам, и тогда, - верьте, мужи, верьте, соратники, вы увидите ваших жен и детей. Тогда этот глубокий Дунай воздвигнет гласы гибнущих варваров и поглотит их в своих пучинах, а кровавые волны его, катясь далее по странам, чрез которые он протекает, изумив жителей своей необычайностью, {199} громко расскажут о поражении иэонийцев и возвестят о победе римлян. Но надобно также иметь в виду и то, что пославший нас на эту брань совершенно положился на нас и, ласкаясь приятными надеждами, которые мы внушили ему, дав обещание подвизаться до последних сил, едва ли уже не считает пленных и не мечтает о величии победы. Не посрамим же и его, да не сделаем зла и самим себе, упав духом пред лицом опасности, которая не может кончиться ничем, хуже смерти! Великие бедствия не любят отступать назад: здесь и немного уступить значит все погубить".
3. Сказав такую речь, Андроник повел войска в открытое поле. Против него выступает со своим войском и Дионисий, с веселым лицом, с рукоплесканиями и радостью, как будто бы шел на игры. От этого он даже не знал, что ему следует теперь делать, не разделил своей армии на правое и левое крыло и не распределил ее на отряды и фаланги, но, стянув в одну сплошную массу, сомкнутую твердой стеной, наступал, как черное облако, полный дерзкого высокомерия. Его знамя, прикрепленное к толстому и высокому бревну, которое возили на колесах четыре пары волов, высоко развевалось в воздухе. Эта сплошная масса врагов, вся конная и вооруженная копьями, поистине представляла страшное, ужасающее зрелище: и не только в ней люди с ног до головы были превосходно вооружены, но и на самих лошадях {200} видны были диадемы на голове, кожаные ремни на плечах, налобники и нагрудники, защищавшие их от стрел. Когда войска стали сближаться, ржание коней и блеск сиявшего на солнце оружия производили еще более поразительное впечатление, возбуждая страх и удивление в том и другом войске. Около полудня войска сошлись почти на средину. Время казалось благоприятным для сражения, и Контостефан дал знак ближайшим отрядам из правого и левого крыла ударить на задние ряды неприятелей, в особенности же приказывал конным лучникам непрерывно бросать стрелы. Этим он думал поколебать и расстроить сплошные фаланги пэонийцев; потому что и теперь, как в гомеровом строю, "щит смыкался со щитом, шлем со шлемом, муж с мужем", и лошади несли ровно свои головы. Тогда поднялось убийственное сражение на дротиках, и войска стали волноваться, подобно движущемуся и воздымающему чешую дракону. Но Дионисий, как несокрушимая стена, шел вперед, метая дротики и в самого Контостефана и в ближайшее к нему войско. Когда же римляне встретили его, то сначала несколько времени бой продолжался на копьях, с той и другой стороны производили нападения, и давали отпоры. Потом, когда копья были поломаны и на промежутке между войсками из груды сломанных рукоятей вдруг образовалась как бы изгородь, с обеих сторон обнажили длинные мечи и, снова устремившись в бой, продолжали сражаться. Когда же и это оружие притупилось, {201} потому что и те и другие войска закованы были в медь и железо, пэонийцы, оставшись без всяких средств к защите, никак не воображали, что римляне выдержат их новое нападение. Но римляне, схвативши железные булавы, которые они обыкновенно всякий раз брали с собой на войну, стали поражать ими пэонийцев. И эти удары, наносимые в голову и лицо, были очень удачны. Многие, отуманенные ими, падали с лошадей, а другие истекали кровью от ран. Таким образом этот несокрушимый строй был наконец разорван, и тогда не было ни одного римлянина, который бы не поражал и не повергал пэонийца, или не обирал бы поверженного, или не надевал бы на себя другого вооружения, или не садился бы на коня, убив всадника. Когда же день склонился к вечеру, послышались громкие звуки трубы, подававшей условный знак к отступлению; высоко развевавшееся на воздухе знамя Дионисия было уничтожено, в Дунай введены были транспортные суда, и войско стало переправляться на другую сторону. Причиной была молва, разнесшаяся в римском лагерь и встревожившая военачальника, что пэонийцы на другой день ожидают к себе значительное вспомогательное войско. Вследствие этого-то слуха, возникшего не совсем без основания, Андроник после счастливого окончания сражения тотчас же выступил оттуда. Так побеждены были пэонийцы. Царь, услышав об этой блистательной победе, в радости и восторге приносит благодарение Богу и, желая {202} известить жителей царственного города о столь радостном событии, тотчас же посылает грамоты, громко провозглашающие победу. А чрез несколько дней и сам с торжеством вступает в столицу, идя в триумфе от восточных ворот, которыми входили в Акрополь. Предположив совершить по этому случаю блистательный триумф, как по случаю величайшего торжества и решительной победы, он приказал заготовить все для триумфального шествия в самом великолепном виде. И точно, всюду развешены были дорогие ткани, обшитые порфирой и испещренные золотом, и граждане, словно ниспадающий с высоты поток, со всех сторон стеклись на эту церемонию, покинув площади, дома, храмы, фабрики и все вообще места обширного города. Не было недостатка при этом торжестве и в отряде пленных: многие из них проходили в триумфе, занимая собой зрителей и возвышая великолепие процессии. Общее удивление возбуждали и самые подмостки, устроенные вдоль по обеим сторонам улицы, по которой должен был проходить триумф, и возвышавшиеся в два и три этажа, равно как и крыши, наполненные чрезвычайным множеством свесившихся зрителей. Когда наступило время проходить и самому императору, впереди его ехала серебряная, вызолоченная колесница, запряженная конями, белыми как хлопья снега, а на ней стояла икона Богоматери, непобедимой защитницы и неодолимой соратницы царя. И не трещала ось под этой колесницей, потому что {203} она везла не мнимую девственницу богиню Минерву, но истинную Деву, паче слова Слово по слову родшую. Затем следовали знаменитые царские родственники, сенаторы, зaнимaвшиe государственные должности, и лица славные своими достоинствами и почтенные особенным царским благоволением. Наконец ехал сам император, сидя на гордом коне, во всей славе и величии, облеченный во все царские украшения. А подле него ехал и виновник триумфа Контостефан, которого прославляли за победу, ублажали за счастливый бой. Вступив в великий храм, и пред всем народом воздав хвалу Господу, царь отсюда направил шествие во дворец и затем, чтобы дать себе отдых после чрезмерного напряжения, стал забавляться конскими скачками.
4. И следующую весну царь посвятил также отдохновению. Когда же солнце миновало созвездие рака и прошло созвездие льва, когда Сириус стал мало-помалу сбавлять жар и уже печально проглядывала зима, он выступает в западные провинции и поселяется в городе Филиппа. До него дошел слух, что сербский сатрап, - то был Стефан Нееман, - сделался чересчур дерзким, что, как человек беспокойный, он с излишней заботливостью занимается тем, что до него вовсе не касается, что, питая ненасытимое честолюбие и желая прибрать в тех {204} краях все к рукам своим, он теснит своих соплеменников и мечом истребляет свой род и даже, не зная себе меры, старается захватить Хорватию и присвоить себе власть над каттарами. Поэтому, желая на самом деле удостовериться в намерениях Неемана, император посылает с войском Феодора Падиата. Но у топарха Неемана столько было вражды и гордости, что он тотчас же начал войну и, не объявляя о ней, напал на римлян. Когда же царь положил наказать его, он, показавшись ненадолго на поле битвы, скрылся и снова искал себе убежища в горах и спасение на утесах. Затем мало-помалу смиряясь и уменьшая прежнюю гордость, он наконец преклонил свою голову к ногам императора, растянувшись во всю длину своего огромного роста, и молил о помиловании. Он опасался, как бы ему не лишиться владычества над сербами, и как бы его власть не перешла к другим, которые более его достойны начальствовать и которых он низверг после того как сам сделался верховным правителем. Вообще император так легко управлялся с этим человеком и так легко заставлял его обратиться к прежней покорности, когда замечал, что он уклоняется от прямого пути и смотрит человеком независимым или предается на сторону короля алеманов или пристает к гуннам и вместе с ними выходит на добычу - как не управляется и пастух с небольшим стадом. А Нееман так боялся его, как не боятся и дикие звери {205} своего царя - льва. Часто император с одной даже конницей и со своей охранной стражей оставлял римские пределы, лишь только устремлялся против него, тотчас же изменял положение тамошних дел согласно со своим желанием.
Что же потом? Полюбился Мануилу дальний поход. Услышав о необыкновенном плодородии Египта и о всем, что производит Нил, этот податель плодов и обильной жатвы, локтями измеряющий благополучие, он решил положить на море руку свою и на реках десницу свою, чтобы увидеть собственными глазами и осязать руками те блага египетские, в которые влюбился по слуху. И это замыслил он, не обращая внимание на то, что все по соседству с ним было еще в волнении, и, хотя эти волнения подавлялись и погашались, но не уничтожались и не прекращались, а, подобно гидре, вновь возникали. А побудило его к тому неуместное словолюбие и желание сравняться с знаменитыми царями, которых владение некогда простирались не от моря только и до моря, но от пределов восточных до столпов западных. Сообщив о своем намерении иерусалимскому королю Америгу и не встретив с его стороны неодобрение своему замыслу, а, напротив получив даже обещание, что он будет помогать ему в этом {206} предприятии, царь снаряжает против Тамиафа огромный флот более чем в двести длинных кораблей, в числе которых десять пришли из Епидамна, а шесть, и все быстрых на ходу, поставлены были евбейцами. Назначив главным начальником над всеми кораблями великого вождя Андроника Контостефана, он шестьдесят триер поручил Феодору Маврозуму и выслал его к королю с тем, чтобы предуведомить его о скором прибытии остального флота и самого Контостефана, побудить его к скорейшему заготовлению всего нужного для похода, а вместе с тем препроводить к нему и жалованье иерусалимским всадникам, которые предполагали вместе с королем идти в поход на египтян, против которых собран быль и римский флот. А спустя немного времени, именно в осьмой день месяца июля, выступает и сам Контостефан. Приплыв к Меливоту и здесь получив от царя, прибывшего осмотреть флот, нужные относительно своего дела наставления, он спустя два дня выходит в море, приезжает в Килы, находящиеся около Систа и Авида, и сажает на триеры назначенное ему войско, составленное из римских и иноземных отрядов. А отсюда, когда подул благоприятный и попутный ветер он, отвязав причалы и распустив паруса, направил путь к Кипру. На этом пути, встретив шесть кораблей, высланных египетским эмиром для наблюдения, он два из них взял, а остальные, {207} которые и плыли не близко от него, ускорив бег, ушли.
5. Пристав к Кипру, Контостефан доносит о своем прибытии королю и спрашивает у него, угодно ли будет ему самому прибыть в Кипр, или он должен отправиться в Иерусалим. Между тем король, подобно Епиметею, который, говорят, думал о деле не прежде, но после дела, крайне жалел, что дал согласие непременно помогать царю, и даже подстрекнул его, когда он замышлял поход против египтян. Поэтому он медлил и не раз обдумывал, что ему делать. Наконец он приглашает Андроника прибыть в Иерусалим, чтобы здесь вместе рассмотреть, как им действовать общими силами. Контостефан прибыл в Палестину, но Америг опять стал медлить, и овладевшее им сильное раскаяние смущало его душу. Он представлял много и других пустых извинений, но, между прочим, ссылался также и на сбор своего войска. Андроник огорчался этим уже и потому, что таким образом напрасно проходило благоприятное время, которого ничем нельзя было воротить. Но особенно его беспокоила напрасная трата продовольствия на морской экипаж, так как царь назначил флоту содержание на три месяца, начиная с месяца августа, - а тогда был на исходе сентябрь. Когда же решено было выступить в путь, король предпочел сухопутную дорогу морской и советовал также поступить и Андронику. Он говорил, {208} что эта дорога гораздо удобнее и безопаснее и что в тоже время, идя этим путем, они легко и мимоходом овладеют Тунием и Тенесием - небольшими крепостями, признающими над собою власть египетского эмира. Это крепости легко доступные, и в них нетрудно проникнуть; они лежат на плоской равнине, и их жители большей частью исповедуют имя Христово. Андроник согласился с благоразумными представлениями короля и отправился той дорогой, которую он избрал. Благополучно совершив промежуточный путь, они напали на крепости, о которых мы сказали, и, овладев ими без боя, так как в них не было ни значительного гарнизона, ни войска, достаточного для вступления в борьбу с неприятелями, продолжали путь далее. Соединившись с флотом, который уже сложил весла и стоял у Тамиафа на якоре, они имели здесь стычку с сарацинами, которые тотчас же высыпали из города и явились пред ними с оружием. Но римляне своим неустрашимым сопротивлением привели их в такой ужас и смятение, что они с криком и шумом в беспорядке убежали в ворота и не могли даже прямо взглянуть на римлян. Это было в тот самый день, когда и триеры вошли в Нил, и король прибыл сухим путем. На следующий день сарацины опять собрались в намерении сразиться с римлянами на неровном и несколько покатом к стене поле, которое находилось перед городом. Но и теперь они не устояли против римлян. Они обыкновенно держались {209} от ворот на расстоянии, сколько можно близком, никогда не удаляясь от передовых укреплений, и тут сражались. А как только римляне нападали на них, они, чтобы не потерпеть урона, предавались бегству и уходили в ворота, не осмеливаясь прямо вести на врагов свою фалангу. Такой образ войны, очевидно, направлен был единственно к тому, чтобы римляне вдались в обман и, обольщаясь несбыточными надеждами, напрасно потратили время. Поэтому, спустя несколько времени, Андроник придвинул осадные машины и стал ими разбивать стену. Это было не без труда и опасности, потому что варвары поражали сверху и недопускали до работы тех, которые пытались привести машины в действие, сыпали на них стрелы гуще снега и изобретали разные средства к спасению стены. При всем том он успел разрушить верхнюю часть стены, на которой сооружен быль знаменитый храм, посвященный Богоматери. Жители города рассказывали, что тут остановилась и жила Матерь Дева с Иосифом обручником в то время, как они бежали в Египет, укрываясь от детоубийцы Ирода. Поэтому сарацины смеялись над римлянами и осыпали ругательствами Андроника за то, что он не пощадил храма, в котором христиане, собираясь, совершают свои таинства, возносят молитвы и воспевают благодарственные песни. Но так как и при этом Андроник не достигал того, что имел в виду, то решился испытать заключившихся внутри города сильнейшим приступом.
{210}
Пришедши к королю для совещания, он настоятельно убеждал и его вывести войско, обложить всю стену и, если дело пойдет удачно, воспользоваться лестницами, и взлесть наверх. Король одобрял слова Андроника и боготворил его за мудрые планы, но, клянясь гробом Христовым, утверждал и уверял, что приступит к делу только тогда, когда будут построены и придвинуты к стенам деревянные башни. И объявив это, он приказал рубить пальмы, росшие около города, и выравнивать их в вышину башен. И точно, повалились высокие, покрытые вверху листьями, пальмы, опустошались рощи деревьев и весь лес истреблялся; но ни отделка брусьев для башен, ни их связь и полное устройство нигде не приходили к концу. Король тянул делом, постоянно откладывая его назавтра и не исполняя того, что было решено. Видя это, Андроник скорбел, что ему только и оставалось, и сожалел о войске. Оно уже терпело недостаток в съестных припасах и подвергалось опасности умереть с голоду. У одних не было и овола на покупку необходимого для жизни, а другие негодовали на то, что, не имея собственного рынка, они за большие деньги, платимые королевским поставщикам, получали мало съестных припасов. К тому же войско жаловалось и роптало оттого, что условленное время похода давно прошло. Но больше всего оно тяготилось напрасной и бесполезной осадой, продолжавшейся более пятидесяти дней.
6. Андроник, не имея возможности предпринять {211} что-либо, так как царские грамоты решительно ничего не дозволяли ему начинать без одобрение короля, оставался в бездействии и ожидал приказаний от короля. Но с течением времени он понял из его действий, что этот человек не замышляет ничего доброго и хорошего, что он отнюдь не помогает и не содействует ему. Он увидел, что войско находится в опасности испытать тяжкие и безвыходные бедствия, потому что голод усиливается и страшно свирепствует, так что некоторые принялись за негодную к употреблению пищу, а все вообще ели корни, срывали с пальм листья и, сварив их, приготовляли для себя стол. Недобрые к тому же присоединялись и вести, именно, что к осаждаемым скоро придет вспомогательное войско от египетского султана и от восточных арабов, и что близка уже огромная ассирийская конница, нанятая за большую цену. Вследствие всего этого Андроник не стал более говорить на ухо мертвому, пренебрег латинской спесью и решился один выступить на состязание и испытать жребии войны. Собрав войско, он сказалъ: "И здесь долго оставаться невыносимо тяжело и возвращаться отсюда с пустыми руками крайне стыдно, не нанесши никакого поражение тем, против которых мы пришли. Но хуже того и другого и дело явно безумное - повиноваться человеку, который не только ни в чем не сочувствует римлянам, но и расположен к ним не лучше врагов. Не видите ли, что король, наш соратник {212} и союзник, поставив свой лагерь вдали от нашего, отнюдь не выходит оттуда, как будто бы он был приглашен нами на праздничное отдохновение и в зрители, а не для того, чтобы сражаться? Не так ли поступают и наши враги, когда избегают битвы и не выходят из-за ворот для сражения? Поэтому я начинаю теперь бояться не того, что мы уйдем отсюда, не сделав ничего хорошего, но того, как бы не лишиться возможности спасти наши души. И не о том дума и забота теперь у меня, чтобы с нами сражался король, но о том, как бы избежать его козней, потому что он уже не таит и не скрывает своих тайных замыслов: как бы отвратить угрожающую опасность и уйти отсюда, не испытав несчастья. Быть может, у египтян изобретены теперь и новые составы, которые сильнее прежних и могут не только утешать печали и врачевать раны души нежданными восторгами, каков был некогда состав, прогоняющий печаль и наводящий забвение всех зол, который дала Елене жена Фона, но и людей воинственных могут делать женоподобными и непомнящими мужества. И, может быть, с таким-то составом чашу египтяне предложили Америгу, и он, очарованный, как нужно полагать, напитком, и упившись им до опьянения, погрузился в глубокий и долгий сонь. И вот щит у него на гвозде, меч спит в ножнах, копье воткнуто острием в землю. Или если не это, так он отравлен серебром и оттого переменил свои {213} мысли, уши у него заложены золотом и он, ласкаемый приятным его шекотанием, превратился в глухого. Пропал теперь договор о вспомоществовании римлянам, который он заключил с царем, чтя его одними лишь устами, а сердцем будучи далек от него. А мы окружены столькими бедствиями и умираем от войны и от голода; слава римлян в нас погибает, и блистательные подвиги померкли. Лучше бы нам было не войти в здешние пристани, переплыв безбрежные и беспредельные моря, чем уходить отсюда, ничего не сделав. Ведь теперь придется нам окрылить корабли не белыми парусами, с какими мы приплыли из Византии, а совсем черными, ради мрачности нашего позора. Но, соплеменники и соратники, и вы все, присутствующие здесь иноземцы, отделимся от палестинских всадников, этих гордых и высокомерных людей, оказавшихся неверными римлянам, и нападем на варваров; сделаем приступ к стенам, будем сражаться так, как будто бы мы состязались друг с другом из-за овладения этим городом, и употребим все усилия, как будто бы уже в руках у нас было его богатство. Если стена служит варварам оплотом, и они сверху бросают все, чем можно оборониться, то и у нас есть щиты, которые нелегко поднимаются мужами, они больше знаменитого пиита Аяксова, сделанного из сечи бычачьих кож, и выставляются вперед как башни-щиты, которых не только не прорвешь стрелами и не рассечешь мечами, но {214} не сокрушишь и всеми снарядами, какие только бросаются из машин. Противопоставив их, как крепкую ограду, мы немного будем думать о стене и о тех, которые с высоты ее сражаются. Итак, если хотите исполнить долг, то следуйте теперь за мною, потому что и сам я, вместе с вами, охотно подвергнусь всему, что ни будет. Я не попущу, чтобы мог кто-нибудь сказать, что Андроник - большой мастер увлекать словами и возбуждать мужество, но вождь робкий и не умеющий отразить врага. Нет, впереди вас враги увидать чело моего шлема. И сражаясь, как и следует, впереди, я буду вашим вождем и назади, если и этого потребуют обстоятельства. Бог же да совершить наши намерения, и да обратить все беды на главу тех, которых страну мы опустошаем.
7. Сказав это, он и сам вооружился, и все прочие, оставив собрание, облеклись во всеоружие. Около третьего часа дня полки стали выступать, и Андроник, поднявшись с места, в стройном порядке повел их вперед, идя сам отдельно впереди всего войска. А сарацины, обложив ворота замками и запорами и выставив для защиты их какие-то машины, стоя на стенах, всякого рода оружием отбивали нападающих, так что по всему пространству, на полете стрелы, не было проходу от снарядов, бросаемых из-за стенных брустверов, и от стрел, пускаемых из луков. Несмотря, однако ж, на такую оборону со стороны бывших в городе, и сам Андроник, понудив коня, направлял {215} копье на ворота, и стрельцы, да и все вообще выказывали мужество. Трубы непрестанно звучали, призывая к бою, кимвалы гремели, так что находившиеся на стенах и башнях были приведены в ужас общим нападением и приступом римлян, и действием разнородных орудий. Но между тем, как уже придвигались во многих местах и приставлялись к стене лестницы, весть об этом событии доходит до короля и жестоко поражает его. Словно сам потерпев какое-либо тяжкое и невознаградимое несчастье, или как пораженный молнией, он довольно долго оставался нем. Наконец, едва оправившись от потрясения, он потребовал коня, вскочил на него, явился пред римским войском со своими отборными полками и, остановив всех нападающих, убеждал их не сражаться с людьми, которые давно объявили ему, что без кровопролития сдадут и себя и город царю. Это слово, подобно рыбе гнюсу, связало руки у римлян и остановило их, когда они уже были близки к тому, чтобы овладеть городом. Сам же король, вступив в переговоры, заключил мир, более выгодный для потомков Агари, чем славный для римлян. Но солдаты не обратили нисколько внимание на то, каковы условие этого мира, но при одном слухе о нем, вспомнив о возвращении на родину, самым делом показали, что необузданность моряков хуже огня, и тотчас уничтожили в лагерях всякий порядок. Без приказания полководца они сожгли осадные машины, сложили с {216} себя большую часть оружия, взялись за весла, устремили взоры на неизмеримое море, с каким-то неистовством бросались на корабли и не помышляли о зимнем и неудобном для плавания времени, тогда был четвертый день декабря. Теперь можно было видеть, как этот многокорабельный флот за раз входил в пристань и как опять из нее выходил, разделившись на тысячи частей, потому что одни хотели плыть в одну сторону, другие - в другую, и все направляли корабли к своей родине, так что в пристани едва еще осталось шесть триер, которые должны были перевести Андроника. Но он отправился вместе с королем в Иepycaлим, взял здесь надлежащий конвой и чрез Иконию прибыл в Византию. А из того множества кораблей, одни, встретив противные ветры, потонули вместе с людьми, а другие, рассеянные морским волнением, лишь с наступлением весны были введены в городские гавани. Немало кораблей и совсем были покинуты своими пассажирами, как скоро они достигли суши, и, подобно хароновым ладьям, предоставлены произволу непостоянных волн. Вообще, немногие из них уцелели, спасшись и от волнения морского, и от нерадения мореплавателей. Что же касается сарацин, они, как оказалось, устрашились нашествия на них римлян, и, желая на будущее время отвратить их плавания, отправили к царю послов, послали высоко ценимые у них дары и утвердили мир
8. Когда царица уже страдала и была близка {217} к родам, для ней убрали покои и тщательно приготовили все, что нужно для рождения младенца и принятия матери; а когда илифии приступили к родильнице, ее поместили в порфировой комнате. Тут находился и царь; беспокоясь о своей супруге, он своим присутствием облегчал ее страдания, но более всего обращал взоры на того, кто наблюдал звезды и смотрел на небо. Когда же младенец вышел из утробы, и то был мальчик, а наука объявила, что он будет счастлив, благополучен и наследует отцовскую власть, тогда принесены были Богу благодарственные молитвы, и весь народ рукоплескал и ликовал. Чтобы возвысить торжественность дня рождения и наречения младенца, Мануил, по обыкновению римских царей, позвал на пиршество почетнейших граждан с масличными ветвями и наименовал младенца Алексеем. Он избрал это имя не просто и не но желанию почтить дитя именем прадеда, но имея в виду предсказание, сделанное по поводу вопроса о том, сколько продолжится ряд царей из фамилии Алексея Комнина. Предсказание же состояло в слове αίμα, которое, когда его разделяли на части и читали по буквам, ясно обозначало буквою А - Алексея, буквою И - Иоанна, двумя же последующими - Мануила и того, кто примет власть после него. Когда дитя стало подрастать и, подобно цветущему и сочному растению, подниматься, царь переменил свое прежнее намерение, и присягу, которая прежде дана была дочери Марии и ее жениху, пэонийцу Алексею, {218} перенес на сына. По этому поводу и сам царь и тот, кому присягали, и все дававшие присягу собирались в великом и славном храме Богоматери во Влахернах. Передав, как полагал, чрез совершение присяги скипетр сыну, царь, спустя немного времени, разлучает дочь свою с ее женихом Алексеем и обручает его на родной сестре жены своей, незадолго пред тем прибывшей из Антиохии с братом Балдуином. Между тем около этого времени венгерский король умер. Maнуил, считая его смерть счастливым случаем, тотчас же посылает Алексея с блистательной свитой и огромным царским багажом принять власть над Пэонией и царствовать над своими единоплеменниками. И Алексей без труда надел на себя королевскую корону и без всякого сопротивления стал господствовать над всем народом. А царь начал опять ревностно отыскивать мужа своей дочери. Не обращая нисколько внимание на знаменитых по роду римлян, он старался узнать о владетелях других народов, кто из них не женат и у кого есть сыновья, которые по смерти родителей наследуют отцовскую власть. Преимущество пред всеми оказалось на стороне Вильгельма, владетеля Сицилии. Поэтому царь стал посылать к нему одного за другим послов, на что и тот, желая этого брака, отвечал со своей стороны непрерывными посольствами, так что довольно долго шли пустые переговоры об условиях брака. Но расположение царя к этому супружеству и с самого {219} начала было нерешительное, мысли его колебались и подвергались многим переменам и превращениям; а наконец он и совсем отступил от своего намерения, признав супружество с сицилийским королем невыгодным для римлян. Таким образом девица-царевна, хотя была сватана многими женихами, но, подобно Агамемновой Илектре, долго грустила в одиночестве среди царских чертогов и, высокая ростом, как водяная тополь, тосковала по брачном ложе. Однако ж после долгих размышлений со стороны цари она, наконец, вышла замуж за одного из сыновей маркиза Монферратского, юношу красивого с лица и очень миловидного, с прекрасными светлорусыми волосами и еще безбородого, тогда как ей самой было уже за тридцать лет и она владела мужскою силою.
9. Достигши этого места истории, я присоединю к сказанному и следующее. Есть на западе один морской залив, называемый Адриатическим; находясь вдали от моря Сицилийского и составляя как бы рукав Ионийского, он лежит отдельно и сильно волнуется при северном ветре. В самом дальнем его углублении живут енеты, которых иные, по свойству языка, называют и венетиками, - люди, взросшие на море, скитальцы-промышленники, подобно финикиянам, одаренные хитрым умом. Принятые некогда римлянами по нужде в людях, способных к морской войне, они целыми толпами и семьями променяли свой отечественный город на Константинополь, а отсюда рассеялись {220} и по всем римским областям. Удерживая за собой только свое родовое имя, а во всем прочем породнившись с римлянами и сделавшись для них своими, они размножились и усилились, приобрели огромное богатство и стали выказывать гордость и дерзость, так что не только враждовали с римлянами, но не обращали внимания и на царские угрозы и повеления. Поэтому царь переменил свое к ним расположение и, частью вспоминая о Керкирском оскорблении, частью вновь узнавая то о том их наглом поступке, то о другом еще худшем преступлении, раздражавшим его душу, взволновался гневом, как бурное и неукротимое море, когда дует северо-восточный или северный ветер. И как их наглости, по его мнению, превзошли всякое терпение, то разосланы были по всей римской империи грамоты, в которых повелевалось задержать венециан, и назначался день, в который должно было сделать это, а равно и конфисковать их имущество. В назначенный день, действительно, все они были схвачены, а их имущество частью отовсюду было внесено в царскую сокровищехранительницу, большей же частью присвоено себе местными начальниками. Между тем венециане, жившие в столице и преимущественно неженатые, задумали бежать, и так как в городской пристани стоял трехпарусный корабль, вместительнее и более которого говорят, не было никогда в пристани, то они ночью взошли на него, подняли якорь, и, распустив паруса, ушли. За ними погнались суда, {221} снабженные горючими веществами, и царские триеры, наполненные людьми, носящими на плечах заостренные с одной стороны секиры. Хотя эти суда и приблизились к кораблю, но не могли ничего сделать уже и потому, что ветер нес корабль так, что он, казалось, летел, а не плыл; главным же образом они должны были отказаться от своего предприятия по причине огромной высоты корабля и отчаянной решимости пловцов. Тогда венециане поплыли прямо в свое отечество Венецию; на следующий же год, снарядив большой флот, стали нападать на острова. Приплыв к Евбее, они осадили Еврип, и, успев овладеть одною его частью, подожгли здания, а с наступлением весны ушли отсюда и пристали к острову Хиосу. Узнав об этом, царь Мануил высылает великого вождя Андроника Контостефана с триерами, числом около ста пятидесяти, потому что и венецианский флот был не слабее числом, да и в других отношениях снаряжен был с особенною заботливостью и весьма тщательно. Приготовившись к великой борьбе и имея противниками римлян, венециане во всех отношениях хорошо вооружились и привели с собою немало союзных кораблей, прибывших к ним из славянской земли. Но при первом слухе об отплытии римских кораблей они оробели, взялись все за весла и стали думать о бегстве. Оставив Хиос, они переходили к другим островам, потом уходили и отсюда и, всегда убегая, приплывали к третьим, так что и сами {222} они утруждались этой переменой островов, и римляне досадовали, что им не удавался их поход и что они не могли сразиться с венецианами. Дошедши до самой Малеи, Андроник увидел, что он преследует то, чего очевидно никак нельзя достигнуть, что он гонится за кораблем аргонавтов, и потому, повернув корму, прибыл в городскую гавань. А венециане, видя, что силою оружия они не могут с успехом защищать себя, заключили договор с сицилийским королем, чтобы чрез то увеличить свои средства к обороне и иметь себе помощника в случае, если римляне нападут на них. Царь не оставил без внимания слухов об этом. Он знал, что и ничтожное обстоятельство, случайно встретившись, часто производило перемену во многих делах и порождало неизмеримые бедствия, и потому решился возобновить прежний союз с венецианами. Он старался было, сколько мог, уничтожить их договор с королем сицилийским, но как они не соглашались на это, то и без этого принял их и, когда они обратились к нему с просьбою, даровал им прощение и дружбу. Восстановив все права, которыми они пользовались прежде как граждане во всем равные с римлянами, он не отказался отдать им и ту часть их имущества, которая внесена была в царское казнохранилище. Но они, как купцы, имея в виду выгоду и удобство как для себя, так и для царя, придумали нечто умное и дельное: отказавшись от {223} обратного получение своего имущества, они единодушно согласились взять за все утраченное ими имущество пятнадцать центенариев золота. Эта сумма и была им уплачена, но не вдруг, а в несколько разновременных выдач.
{224}
1. Таким образом и это дело у царя Мануила кончилось. Наше же повествование пусть идет далее и рассказывает о последующих событиях сообразно с временем и значением каждого из них. Так как султан не хотел остаться в покое, признав раз навсегда постоянные набеги на римские пределы делом, полезным для себя и вполне выгодным для турков, то царь и еще раз выступает против него. Очень часто, впрочем, царь и сам не давал покоя персидскому государю, но дразнил и сердил его, словно спящего дикого зверя, поднимал его с ложа и вызывал на бой. И ни условные прекращения военных действий, ни перемирия во время битв, ни союзы и договоры, ни переговоры и отправления послов не задерживали и не останавливали их нападений друг на друга. Оба они были горячи и падки на войну, а потому иногда и по незначительной причине нападали друг на друга. Для них было делом особенно любезным надевать всеоружие, собирать полки, водить их {225} в бой и сражаться. Отличались же они друг от друга тем, что султан всегда был как-то предусмотрителен и рассудителен, действовал обдуманно и давал битвы осторожно, посредством своих военачальников, его никогда не видели стоящим в главе фаланги или разделяющим труды с воинами; а царь, как человек с душою благородною, был пылок в сражениях, любил выказывать дела личной храбрости и часто, при разнесшемся слухе о вторжении где-нибудь неприятеля и о страдании его подданных, первый садился на коня и смело выступал в поход. Так как теперь царь вознамерился восстановить Дорилей, то тем еще более раздражил и возбудил варвара к войне. Султан, показывая вид, будто доселе не знал о прибытии царя в Дорилей, через послов спрашивал его о причине появления в тех местах и просил удалиться. А царь, замечая нечто колкое и насмешливое в письме султана, со своей стороны признавал немалым чудом, что султан не знал о его походе до самого прибытия его в Дорилей и что будто бы доселе он не знает причины этого похода. Приступив к возобновлению города, царь сам начал носить камни на своих плечах и этим так воодушевил других, что чрезвычайно скоро была воздвигнута стена и снаружи обнесена валом, а внутри, во многих местах, вырыты были колодцы для того, чтобы можно было черпать воду. Персы считали для себя несчастием, если они принуждены будут оставить дорилейские {226} поля, на которых проводили лето принадлежащие им стада коз и быков, гуляя по луговым пастбищам, если будет построен город, и в нем для стражи поставлена римская фаланга. Поэтому они на всех удилах неслись против римлян и, подстерегая, когда те выходили за съестными припасами, препятствовали фуражировке, и убивали всех, кто попадался им в руки. Но царь скоро уврачевал это зло. Назначив определенное время для выходов из лагеря на фуражировку, он сам подавал трубою знак, первый выходил из лагеря и, предводительствуя вышедшим отрядом, ни на минуту не оставлял тех, которые отыскивали съестные припасы, и возвращался в лагерь иногда в сумерки, а иногда и поздно вечером. Персы со своей стороны, чтобы противодействовать этому, частию употребляли и силу оружие и производили частые нападение на римлян, а частию сжигали плоды и предавали огню жилища, чтобы лишить римлян достаточных средств к пропитанию. Однажды, когда царь собирался кушать и очищал ножом персик, ему сказали, что персы сделали нападение на собирающих съестные припасы. Бросив плод, он тотчас же опоясался саблею, надел панцирь и, вскочив на коня, выступил против врагов. Варвары стояли, построившись в фаланги; но спустя немного после того, как явился царь, они оставили этот строй и, притворно обратившись в бегство, поражали нападающих, частию снова поворачиваясь назад, частию во время самого {227} бегства бросая стрелы и повергая тех, кто их преследовал. Обыкновенно персы непрестанно пришпоривают коня и между тем, как конь часто бьет копытами по земле и быстро несется, перс, имея в руках стрелу, пускает ее назад и таким образом наперед убивает того, кто торопился сам убить его и, внезапно обратившись из преследуемого в преследующего, берет в плен того, кто собирался уже сам взять его. Возобновив Дорилей и тщательно снабдив его всем нужным для его охранения, царь выступил из тамошних стран и прибыль в Сувлей, восстановил и этот город и поставил в нем гарнизон. Затем, устроив и все прочее, по своему убеждению, наилучшим образом, возвратился в царственный город.
Но прошло немного времени, как между царем и султаном опять возгорелась вражда. Они оба обвиняли и упрекали друг друга: царь приписывал султану неблагодарность к благодетелю и забвение прежде оказанных ему благодеяний и всевозможной помощи для получения власти над единоплеменниками. А султан упрекал царя в легкомысленном пренебрежении договорами, в готовности всегда расторгнуть дружбу, в нарушении только что заключенных условий мира, а равно и в том, что он много раз обольщал его обещанием щедрых даров, высказывая это в царских красных грамотах, а давал мало. Поэтому царь сталь собирать и бывшие у него прежде войска, и набирать новые; вместе с тем он нанял немало и иноземного {228} войска, преимущественно из латинян и из скифов, обитающих около Дуная. Доведя свое войско до огромного числа, он готовился к войне так, что, казалось, хотел истребить персидский народ, уничтожить Иконию с самыми ее стенами, подчинить себе султана и наступить ему на шею, подложив ее под свои ноги вместо скамьи. И когда все было готово к походу, он входит в великий храм, носящий название от имени Божественной и неизреченной Премудрости, призывает Божественную помощь и просить свыше победы, но, как показал исход войны, не получает ее; по неисследованным судьбам Божиим, она дарована была врагу. Затем, выступив из царственного города и пройдя Фригию и Лаодикию, он прибыл в Хоны, древние Колассы, город богатый и обширный, где родился я - сочинитель сей истории. Посетив здесь храм Архангела, по обширности величайший и по красоте прекраснейший, где все было делом чудной руки, он, вышедши отсюда, прибыл в Лампу и город Келены, где находится исток Меандра и протекает река Марсиас, впадающая в Меандр. Здесь, рассказывают, Аполлон содрал кожу с Mapcиaca, который в безумной ярости, как сильно ужаленный оводом, начал состязаться с Аполлоном в искусстве пения. Отсюда царь отправился в Хомы и остановился у Мириокефала. Это древняя и необитаемая крепость, получившая, как думаю, свое название от того, что при ней происходило, или оправдавшая тем свое название, ибо около ней смерть {229} часто повергала на землю тысячи римских голов, часто повергала на землю тысячи римских голов, как об этом я скоро скажу. На походе царь всегда сохранял стройный боевой порядок, во время остановок укреплял лагерь валом, и выступал в путь осторожно, согласно со стратегическими правилами. Шел он, впрочем, довольно медленно, чему причиною были животные, которые везли машины и множество приставленных к ним людей, неспособных к бою. Да и персы, появляясь там и сям, постоянно тревожили его небольшими схватками и, заезжая вперед, истребляли по дороге траву, чтобы у римских коней не было корма, и портили воду, чтобы римляне не пили чистой воды. А сами римляне жестоко страдали от болезни желудка, и эта болезнь сильно губила войско.
2. Между тем султан, хотя и принял меры к войне и нашел себе довольно союзников в Месопотамии и между другими соплеменными варварами, однако ж, отправив к царю послов, просил мира и соглашался на исполнение всех его желаний, каковы бы они ни были. Поэтому все, кто только не был неопытен в войне и особенно в войне с персами, и кто был постарше возрастом, умоляли Мануила с радостию принять посольство перса и не вверять все надежды жребию войны. Они обращали его внимание на чрезвычайную трудность борьбы {230} и на неудобопроходимые местности, в которых враги наперед устроят засады, выставляли также на вид и самое цветущее состояние всей турецкой конницы, указывали и на болезнь, терзающую греческое войско. Но царь нисколько не обратил внимание на слова почтенных старцев и, открыв весь свой слух своим родственникам и особенно тем, которые никогда не слыхали военной трубы, - людям с прекрасными волосами и с веселыми лицами, носившим на шеях золотые цепи и сияющие ожерелья из блестящих камней и драгоценных перлов, отпустил послов ни с чем. Султан, однако ж, и после того не перестал говорить о мире. Когда же увидел, что его мирные предложение не имеют успеха и что царь даже хвалится тем, что будет отвечать ему в Иконии, то поспешил занять теснины, которые называются Иврицкими дефилеямн и чрез которые должны были проходить римляне по выходе из Мириокефала, и скрытно поставил здесь свои фаланги с тем, чтобы они напали на римлян, как скоро те будут проходить. Это место есть продолговатая долина, идущая между высоких гор, которая на северной стороне мало помалу понижается в виде холмов и перерезана широкими ущельями, а на другой стороне замыкается обрывистыми скалами и вся усеяна отдельными крутыми возвышениями. Намереваясь идти такою дорогою, царь заранее не позаботился ни о чем, что могло бы облегчить для войска трудность пути; не освободился от большого обоза, {231} не оставил в стороне повозок, на которых везлись стенобитные машины, и не попытался с легким отрядом выгнать наперед персов из этих обширных горных теснин и таким образом очистить для войска проход. Напротив, как шел он по равнинам, так вздумал пройти и этими теснинами, хотя пред этим слышал, а спустя немного и собственными глазами удостоверился, что варвары, заняв вершины гор, решились опорожнить все колчаны, выпустить все стрелы и употребить все средства, чтобы остановить римлян н не дозволить им идти вперед. А вел царь фаланги, - то было в месяце сентябре, - в таком порядке. Впереди войска шли с своими отрядами два сына Константина Ангела, Иоанн и Андроник, а за ними следовали Константин Мавродука и Андроник Лапарда. Затем правое крыло занимал брать царской жены Валдуин, а левое Феодор Маврозом. Далее следовали обоз, войсковая прислуга, повозки с осадными машинами, потом сам царь с своим отборным отрядом, а позади всех начальник арьергарда Андроник Контостефан. Когда войска вступили на трудную дорогу, полки сыновей Ангела, Мавродуки и Лапарды, прошли благополучно, потому что пехота, бросившись вперед, опрокинула варваров, которые сражались, стоя на холмах, идущих от горы, и, обратив их в бегство, отбросила назад в гору. Быть может, и следующие за ними войска прошли бы невредимо мимо персидских засад, если бы римляне, тесно сомкнувшись, {232} тотчас же последовали за идущими впереди войсками, нисколько не отделяясь от них и посредством стрельцов отражая нападение налегающих на них персов. Но они не позаботились о неразрывной взаимной связи, а между тем персы, спустившись с высот на низ и с холмов в долины, большою массою напали на них, отважно вступили с ними в бой и, разорвав их ряды, обратили в бегство войско Валдуина, многих ранили и немало убили. Тогда Валдуин, видя, что его дела дурны и что его войска не в силах пробиться сквозь ряды врагов, теснимый отвсюду, взяв несколько всадников, врывается в персидские фаланги, но, окруженный врагами, он и сам был убит и все бывшие с ним пали, совершив дела мужества и показав пример храбрости. Это еще более ободрило варваров, и они, заградив для римлян все пути и став в тесный строй, не давали им прохода. А римляне, захваченные в тесном месте и перемешавшись между собою, не только не могли нанести врагам никакого вреда, но, загораживая собою дорогу приходящим вновь, отнимали и у них возможность оказать им помощь. Поэтому враги легко умерщвляли их, а они не могли ни получить какое-либо вспоможение от задних полков и от самого царя, ни отступить, ни уклониться в сторону. Повозки, ехавшие посредине, отнимали всякую возможность возвратиться назад и перестроиться более выгодным образом, а войскам самодержца заграждали путь вперед, стоя {233} против них, как стена. И вот падал вол от персидской стрелы, а подле него испускал дух и погонщик. Конь и всадник вместе низвергались на землю. Лощины загромоздились трупами и рощи наполнились телами падших. С шумом текли ручьи крови. Кровь мешалась с кровью, кровь людей - с кровью животных. Ужасны и выше всякого описание бедствия, постигшие здесь римлян. Нельзя было ни идти вперед, ни возвратиться назад, потому что персы были и назади, и заграждали путь спереди. Оттого римляне, как стада овец в стойлах, были убиваемы в этих теснинах. И если в них было еще сколько-нибудь мужества, если осталась искра храбрости против врагов, то и она погасла и исчезла, и мужество совершенно оставило их, когда враги представили их взорам новый эпизод бедствия, воткнутую на копье голову Андроника Ватацы. То был племянник царю Мануилу, отправленный с войском, собранным в Пафлагонии и Понтийской Ираклии, против амасийских турков. Такие печальные вести и эти ужасные зрелища привели царя в смятение; видя выставленную напоказ голову племянника и чувствуя великость опасности, в которой находился, он быль уныл и, прикрывая печаль молчанием и изливая скорбь в глухих, как говорят, слезах, ожидал будущего и не знал, на что решиться. А шедшие впереди римские полки, пройдя невредимо эту опасную дорогу, остановились и окопались валом, заняв {234} холм, на котором представлялось несколько безопасности.
3. Между тем персы всячески старались одержать верх над полками, бывшими под начальством царя, рассчитывая легко разбить и остальные войска, когда будет побеждено войско главное и самое сильное. Так обыкновенно бывает и с змеею, у которой коль скоро разбита голова, то вместе с тем теряет жизнь и остальная часть тела, и с городом, потому что, когда покорен акрополь, то и остальной город как будто бы весь был взят, испытывает самую жалкую участь. Царь несколько раз пытался выбить варваров из тамошних теснин и употреблял много усилий, чтобы очистить проход своим воинам. Но видя, что его старания остаются без успеха и что он все равно погибнет, если останется на месте, так как персы, сражаясь сверху, постоянно оставались победителями, он бросается прямо на врагов с немногими бывшими при нем воинами, а всем прочим предоставляет спасать себя как кто может, потому что не ожидал ничего хорошего от того, что видел. Варварская фаланга со всех сторон обхватила его, но он успел вырваться из нее, как из западни, покрытый многими ранами и шрамами, которые нанесли ему окружавшие его персы, поражая его мечами и железными палицами. И до того он быль изранен по всему телу, что в его щит вонзилось около тридцати стрел, жаждущих крови, а сам он не мог даже поправить спавшего с {235} головы шлема. При всем том, сам он сверх чаяние избежал варварских рук, сохраненный Богом, который и древле в день битвы прикрывал голову Давида, как говорить сам псалмолюбец. Прочие же римские полки страдали все более и более; они со всех сторон были поражаемы копьями с железными остриями, насквозь пронзаемы стрелами на близком расстоянии и при падении сами давили друг друга. Если некоторые и прошли невредимо это ущелье и разогнали стоявших тут персов, за то на дальнейшем пути, вступив в следующий овраг, они погибли от находившихся здесь врагов. Этот проход перерезан семью смежными ущельями, которые все похожи на рвы, и то немного расширяется, то опять сужается. И все эти ущелья тщательно охраняемы были приставленными к ним турками. Да и остальное пространство не было свободно от врагов, но все было наполнено ими. Тут же случилось, что во время сражение подул ветер и, подняв с здешней песчаной почвы множество песку, с яростию бросал его на сражающихся. Устремляясь друг против друга, войска сражались как бы в ночной битве и в совершенной темноте и наряду с врагами убивали и друзей. Нельзя было различить единоплеменника от иноплеменника. И как персы, так и римляне в этой свалке обнажали мечи и против единокровных и убивали, как врага, всякого встречного, так что ущелья сделались одною могилою, смешанным кладбищем, и общею последнею {236} обителью и римлян, и варваров, и лошадей, и быков, и ослов, носящих тяжести. Римлян, впрочем, пало более, чем врагов; особенно много погибло царских родственников, и притом знаменитейших. Когда пыль улеглась и мгла и тьма рассеялась, увидели людей (какое ужасное событие и зрелище!), которые до пояса и шеи были завалены трупами, простирали с мольбами руки, и жалобными телодвижениями и плачевными голосами звали проходящих на помощь, но не находили никого, кто бы помог им и спас их. Все, измеряя их страданиями свое собственное бедствие, бежали, как в опасности жизни, поневоле были безжалостны и старались, сколько можно скорее, спасать себя.
Между тем царь Мануил, подошедши под тень грушевого дерева, отдыхал от утомление и собирался с силами, не имея при себе ни щитоносца, ни копьеносца, ни телохранителя. Его увидел один воин из конного отряда и из незнатных и простых римлян и, жалившись, добровольно, по своему усердию, подошел к нему, предложил, какие мог, услуги: надел ему как следует на голову шлем, склонившийся на сторону. Когда царь стоял, как мы сказали, под деревом, прибежал один перс и потащил его за собою, взяв за узду коня, так как не было никого, кто бы мог ему попрепятствовать. Но царь, ударив его по голове осколком копья, который оставался еще у него в руках, поверг его на землю. Спустя немного на него нападают другие персы, желая взять {237} его живым, но и их царь легко обратил в бегство. Взяв у находившегося подле него всадника копье, он пронзил им одного из нападающих так, что тот лишился жизни, а сам всадник, обнажив меч, отрубил голову другому. Затем около царя собралось десять других вооруженных римлян, и он удалился отсюда, желая соединиться с полками, которые ушли вперед. Но когда он прошел небольшое пространство, турки опять стали заграждать ему дальнейший путь, а не менее того мешали идти и трупы падших, которые лежали под открытым небом грудами и заграждали собою дорогу.
4. С трудом пробравшись, наконец, сквозь неудобопроходимые места и переправившись через протекающую вблизи реку, причем в иных местах приходилось шагать и ехать по трупам, царь собрал и еще отряд сбежавшихся при виде его римлян. В это-то время он своими глазами видел, как муж его племянницы, Иоанн Каптакузин, один бился со многими и мужественно нападал на них, как он кругом осматривался, не придет ли кто ему на помощь и как, спустя немного, он пал и был ограблен, потому что никто не явился пособить ему. А убившие его персы, лишь только увидели проходящего самодержца, - так как он не мог скрыться, - соединившись в когорту, погнались за ним, как за богатою добычею, надеясь тотчас же или взять его в плен, или убить. Все они сидели на арабских конях и по виду были не из простых людей; у них было отличное {238} оружие, и их лошади, кроме разной блестящей сбруи, имели на шеях уборы, сплетенные из конских волос, которые опускались довольно низко и были обвешаны звенящими колокольчиками. Царь, одушевив сердца окружавших его, легко отразил нападение врагов и затем продолжал понемногу подвигаться вперед, то пролагая себе дорогу по закону войны, то проезжая и без пролития крови мимо персов, которые непрерывно появлялись одни за другими, и все старались схватить его. Наконец он прибыл к полкам, которые прошли вперед и был принят с величайшею радостию и удовольствием, так как они более беспокоились о том, что не является он, чем печалились о себе. Но прежде, чем он соединился с ними, и когда был еще там, где, как я сказал, протекает река, он почувствовал жажду, и приказал одному из бывших при нем, взяв сосуд, почерпнуть воды и принести пить. Хлебнув воды столько, что едва смочил небо во рту, он остальное вылил, потому что гортань неохотно принимала ее. Рассмотрев эту воду и заметив, что она смешана с кровью, царь заплакал и сказал, что, по несчастью, отведал христианской крови. При этом один из бывших тут человек, очевидно, дерзкий и наглый, превосходивший своею жестокостью самое тогдашнее время, бесстыдно заметил: "Ну нет, царь, это не правда. Не теперь только и не в первый раз, но давно и часто, и до опьянения, и без примеси ты пьешь чашу с христианскою {239} кровию, обирая и ощипывая подданных, как обирают поле или ощипывают виноградную лозу". Царь снес хулу и оскорбление этого человека так равнодушно, как будто ничего не слышал и как будто не был оскорблен. Увидев, что персы разрывают мешки с деньгами и что золото и серебро, перечеканенное в монету, рассыпается по земле и расхищается, царь стал убеждать бывших с ним римлян напасть на варваров и взять себе деньги, на которые они имеют больше права, чем персы. Тогда тот же безумный пустомеля опять начал бесстыдно поносить царя за такое приказание. "Следовало бы, - говорил он, - добровольно и раньше отдать эти деньги римлянам, а отнюдь не теперь, когда приобретение их трудно и сопряжено с кровопролитием. Если царь человек храбрый, как он хвалится, или, по крайней мере, если он носит шаровары, то пусть сам сразится с грабителями персами и, мужественно разбив их, отымет награбленное золото и возвратит его римлянам". Царь молчал и при этих словах и не ворчал ни сквозь зубы, ни под нос, перенося дерзость обидчика, как некогда Давид сносил наглость Семея. Наконец прибыл невредимым и Андроник Контостефан, командовавший задними полками, и собралось несколько других человек, особенно сильных у Мануила, которые также уцелели от ран.
Когда наступила ночь, и тьма, преемница дня, прекратила битву, все печально сидели, склонив голову на ладонь руки и, представляя {240} настоящую опасность, не считали себя в числе живых. Особенно пугало римлян то, что варвары, объезжая кругом лагерь, громко кричали своим единопленникам, которые ради выгоды или вследствие перемены веры давно уже перешли к римлянам, убеждая их в туже ночь выйти из лагеря, так как все, находящиеся в нем, с рассветом непременно погибнут. Поэтому римляне провели ночь, собравшись в дружеские кружки, одноплеменники с одноплеменниками, бледнея от страха, подобно тому, как бледнеют листья дерев в то время, когда опадают.
5. Сам же державный задумал самое неблагородное дело; именно он замыслил тайно убежать и предать плену и смерти столько душ. Высказав свой замысел бывшим с ним, он привел в ужас слушателей, и особенно Контостефана, как человек, говорящий слова, приличные только безумному и явно помешанному. И не только люди, собравшиеся на совещание о том, что должно делать, были огорчены его словами, но и один, неизвестный и простой воин, стоявший вне палатки, как скоро услышал царскую мысль, возвысив голос и громко вздохнув, сказал: "Увы, какая мысль пришла на ум римскому царю." Потом, с горячностию обратившись к нему, продолжал: "Не ты ли толкнул нас на этот пустынный и узкий путь и довел до погибели, или лучше истолок нас, как бы в какой ступе, в этих сталкивающихся между собою скалах и горах, явно готовых задавить нас? Какое было нам дело до этой долины плача и {241} истинно адского жерла, и для чего нам было идти по этим неровным и утесистым тропам? И в чем особенном мы можем обвинять варваров, если они, заняв эти тесные, трудные и извилистые места, поймали нас в сеть? И как же ты теперь предаешь нас врагам, как овец, назначенных на заклание"? Смягченный или, лучше, уязвленный этими словами до глубины души, царь изменил свое намерение и решился идти тем путем, который указывали настоящие обстоятельства.
Но Тот, Кто некогда оставил семя Израилю, чтобы вконец не уничтожилось Его наследие, подобно Содому и Гоморре, Кто наказует и опять исцеляет, поражает и дает жизнь, не дозволяет жезлу грешников до конца тяготеть над частию праведных, Тот и теперь умилосердился над святым народом и, не восхотев совершенно отвергнуть его, склонил сердце султана к необыкновенной и несродной ему милости, так что султан, который прежде чтил доблесть царя, теперь был тронут и его несчастием. Или лучше, Кто чрез Хусия разрушил совет Ахитофела и изменил мысли Авессалома так, что он последовал гибельным для него самого советам, Тот и теперь отклонил государя персов от надлежащего образа действий. Склонившись на убеждения своих вельмож, которые во время мира черпали у царя деньги обеими руками, султан, отправив посольство, предлагает царю мир, и опять, как прежде, просит о заключении договора. Он {242} предупреждает царя, по необходимости старавшегося о примирении как бы по своей воле, между тем как побуждал его к тому Сильнейший. А так как персам не были еще известны намерения султана, то они вместе с зарею поскакали к римскому лагерю с тем, чтобы окружить римлян и за раз, подобно зверям, пожрать их, как лакомую пищу, или расхитить, как покинутые яйца и пустое гнездо. Окружив лагерь, они поражали стрелами находящихся в нем, скакали кругом и кричали по-варварски. Царь приказывает Иоанну, сыну Исаака Ангела, с бывшим у него легионом напасть на персов; тот, по царскому приказанию, пытается прогнать турков, но, не сделав ничего славного, возвращается назад. После него Константин Мавродука выводит свое войско, составленное из восточных легионов; но и он, показавшись не надолго, возвратился в лагерь. Между тем султан посылает к царю Гавру, первого и особенно почтенного между своими сатрапами. Тогда турки, по его приказанию, прекратили свое нападение на лагерь, а римляне перестали потихоньку уходить из него. Представляясь царю, Гавра воздал ему, по варварскому обычаю, глубокую честь и поклонение и в тоже время представил в дар нисейского {242} сребро-уздатого коня из разряда тех, которых откармливают для торжественных церемоний, и длинный обоюдоострый меч. Затем начал речь о заключении мира, смягчив наперед льстивыми словами скорбь царя, видимо опечаленного понесенным поражением, и облегчив жестокость страдания, как бы какими заклинаниями, словами, которые прошептал ему на ухо. Увидев, что на царе поверх панциря была одежда золотистого цвета, он сказал: этот цвет, царь, служит недобрым знаком, а во время войны он даже много противодействует счастию. Царь, слегка и насильно засмеявшись при этих словах, снял надпанцирную одежду, вышитую пурпуром и золотом, и отдал ее Гавре. Приняв меч и коня, он повелел написать условия мира, и приложил к ним руку. В договоре, между прочими условиями, которые время не дозволило тщательно обследовать, находилось и то, чтобы крепостп Дорилей и Сувлей были разрушены.
Удостоверясь таким образом, что варвар искренно говорил о мире и что он не замышляет по злобе обмана, царь решился идти домой другим путем, а не тем, которым шел прежде, чтобы не видеть павших. Но путеводители по этому-то самому особенно и старались вести его прежним путем, чтобы он своими глазами увидел там печальную картину. Ибо истинно достойно было слез представлявшееся здесь зрелище или, справедливее сказать, великость зла превосходила всякий плач. Глубокие лощины от {244} множества павших сделались равнинами, долины поднимались холмами, и рощи были покрыты трупами. У всех, которые лежали здесь, содрана была с головы кожа, а у многих отрезаны и детородные уды. Персы сделали это, говорят, для того, чтобы необрезанный не отличался от обрезанного, и чтобы таким образом победа не была сомнительною и спорною, так как из обоих войск пали многие. Оттого никто не прошел здесь без слез и стенаний, но все громко рыдали, называя по именам погибших друзей и товарищей.
Здесь я могу кстати заметить, что нам, людям, трудно предохранить себя от будущего, и что нелегко человеку избежать угрожающего бедствия, если само Божество, умилостивленное неотступными мольбами, не устранит от него зол или не изменит и не ослабить их по своему человеколюбию. Когда царь решился выступить в поход против персов, ему снилось, что он, взошедши на адмиральский корабль со многими приближенными, плыл по Пропонтиде, почто вдруг горы Азии и Европы опрокинулись, так что корабль разрушился, и все, бывшие на нем, погибли, сам же он едва спасся, приплыв на руках к берегу. А в тот день, когда он вступал в опасный проход, один человек, владевший двумя языками, родом римлянин, по прозванию Мавропул, пришел к нему и объявил, что он видел во сне, будто вошел в храм, называемый Кировым, и, молясь иконе Богоматери, услышал исходящий от {245} нее голос, который говорит: "Теперь царь в величайшей опасности; кто пойдет к нему на помощь?" Чей-то невидимый голос сказал: "Пусть пойдет Георгий"; но Богоматерь отвечала: "Он не скоро решится идти". Тогда опять тот же голос произнес: "Пусть идет Феодор"; но Богоматерь отказалась и от него и наконец с великою скорбию сказала, что никто не предохранит царя от угрожающего ему бедствия. Так это было.
6. Когда же римляне прошли теснины, персы, появившись сзади, снова стали нападать на них. Персом овладело, говорят, раскаяние, что упустил бывшую в руках добычу, и потому он дозволил своим преследовать римлян и делать с ними все, что можно было делать и до заключение мира. Впрочем, турки преследовали римлян не всею массою, как было тогда, когда римляне проходили трудные места, но отдельными отрядами. Ибо очень многие и лучшие из них, обремененные добычею, отправились домой. Но и те, которые преследовали, убили многих, особенно же раненых и неспособных к войне, хотя царь и назначил в арьергард воинственных и храбрых вождей. Прибыв в Хоны, римляне с радостию здесь остановились, в надежде, что уже не увидят больше врагов. А царь позаботился и о том, чтобы дать каждому больному по серебряному статиру на излечение болезни. Отправившись отсюда в Филаделфию, он провел здесь несколько дней для поправление здоровья, расстроенного военными трудами и ранами {246} и, послав наперед вестников, известил константинопольцев о всем случившемся. То говорил он, что с ним случилось то же, что и с Романом Диогеном, так как и этот царь, вступив в войну с турками, потерял много войска и сам был взят и отведен в плен, то превозносил договор с султаном и хвалился тем, что, несмотря на свою неудачу, успел заключить его, так как его войско бесстрашно смотрело в лице врагов и наводило на них страх и трепет. Тем не менее, однако ж, проходя мимо Сувлея, он разрушил его по воле султана, а Дорилей оставил совершенно целым. Поэтому султан, отправив посольство, напоминал ему об условиях мира и говорил, что удивляется, почему доселе не разрушен Дорилей. Но царь отвечал, что он мало обращает внимания на сделанное по необходимости и решительно не хотел и слышать о разрушении Дорилея. Он явно одобрил только следующие слова из изречения Пифии, сказанного Эпикидиду: "Клянись, потому что смерть ожидает и человека, соблюдающего клятвы"; но не обратил внимания на слова дальнейшие, которые говорят вот что: "Но у клятвы есть безымянное дитя; нет у него ни рук, ни ног, но оно быстро и неутомимо преследует, доколе не погубит всего рода и всего дома. Род же человека, соблюдающего клятвы, благоденствует после него еще более". Тогда перс, отделив лучшую часть из всего своего войска, числом в двадцать четыре тысячи человек, и поставив {247} над ней начальником Атапака, послал его опустошать города и села до самого моря с тем, чтобы он никому не давал никакой пощады и принес ему морской воды, весло и песку. Тот, исполняя данное ему повеление, внезапно и неожиданно напал на Меандрскис города и ужасно опустошил их. Кроме того, он взял на капитуляцию город Траллы и Фригийскую Антиохию, а Лумы, Пентахир и некоторые другие крепости взял с бою и ограбил. Затем, идя далее, опустошил и приморские страны.
7. Царь, услышав об этом, употребил много и других средств к обузданию персов, но вместе с тем и вышел из палатки без труб и рогов. "Теперь, - говорил он, - нужны не эти вещи, а луки и копья, чтобы из римских областей выгнать ненавидящих нас, которые, говоря с Давидом, восшумели и воздвигли главы". Сам он, впрочем, не заблагорассудил идти против врагов, но послал племянника Иоанна Ватацу, человека отважного и вместе осторожного, и Константина Дуку, юношу, у которого недавно начала расти борода, но который, подобно плодовитому растению, обещал до срока принести хорошие плоды, да еще Михаила Аспиэта. Царь много убеждал их действовать во всех случаях благоразумно и как должно, но больше всего отнюдь не нападать на варваров, точно не узнав наперед об их числительности и не уверившись, что, в случае битвы, будут победителями. Между тем персы, положив море пределом своего похода, с {248} огромною добычею возвращались назад и опустошали на пути то, чего не тронули прежде. А Ватаца и бывшие при нем вожди со всеми силами, какие дал им царь и какие они собрали на пути, пошли прямо к небольшим городам Гиэлию и Лиммохиру, где некогда через реку Меандр проходил мост. Когда соглядатаи, которых Ватаца поставил на всех решительно дорогах, дали ему знать, что турки идут назад и находятся невдалеке, он, разделив войско на две части, большую часть посадил в засады около дорог, по которым должны были проходить враги, а остальной приказал, рассеявшись по другому берегу реки около старого моста, ожидать, когда будет переправляться какая-либо часть турков с пленниками, и тогда без всякой робости и со всею смелостию напасть на нее. Так он распорядился своим войском, считая такое распоряжение самым лучшим. Турки начали переправляться. Но так как, поражаемые сверху стрелами, они беспорядочною толпою теснились в реку и утопали, то Атапак, поставив в густой боевой строй бывших при нем отлично вооруженных воинов, мужественно вступает в битву с римлянами. Он хотел таким образом и нанести урон врагам, и дать единоплеменникам время спокойно переправиться через реку для того, чтобы, при старании каждого опередить другого, переход не замедлялся, и чтобы сбившиеся с брода не подвергались ужасной гибели. Довольно долго он отважно сражался и совершал подвиги, свидетель ствовавшие {249} о мужестве его сердца и твердости руки. Но, узнав, что римляне стоят и на другом берегу реки и умерщвляют всякого переходящего персидского воина, он теряет бодрость духа и, утратив прежнюю отвагу, начинает думать о своем спасении, оставляет избранный прежде путь и идет вверх по реке, отыскивая другой переправы. А как на реке нигде не было места, удобного для перехода, то он, опасаясь преследования, положил на воду щит и употребил его вместо лодки, мужественно противустав суровости судьбы. Левою рукою он придерживал коня, плывшего около него, а в правой держал обнаженный меч, обратив его на этот случай в руль, и таким образом подвигаясь понемногу вперед, переплывал глубину реки. Но все же наконец он не избежал смерти. Когда он был уже на другом берегу и, взойдя на холм, громко и с величайшим хвастовством провозглашал, кто он, чтобы собрать около себя и других турков, его убил обоюдоострым мечом не кто-либо из знатных и знавших его римлян, а один наемный алан, прибежавший к тому месту, где он рассчитывал прекратить свою необыкновенную греблю. После этого все персы предались беспорядочному бегству, и многих из них принял в себя Меандр, так что из стольких тысяч спаслись очень немногие. Это событие как нельзя более поправило дела римлян и унизило гордость персов, так как они с торжеством шли на римлян, полагая, что римляне {250} не выдержат их нападения и, надеясь опустошить и разрушить чуть не всю Фригию, по которой проходит излучистый Меандр до своего впадение в море. В этом сражении пал Аспиэт следующим образом. Один перс, вступивший с ним в бой, не имея возможности поразить его самого, так как у него был крепкий панцирь и щит, простиравшийся до ног, стремительно бросился на коня, на котором сидел Аспиэт. Получив жестокий удар в голову, конь отпрянул назад и, став на дыбы, опрокинул всадника в реку.
8. Предположив после этого удачного дела совершить и другое, царь дважды выступал против персов, кочевавших около Лакерия и Панасия. Сначала он разогнал панасийских персов, а потом напал на лакерийских. Но прежде чем вступил в места, на которых кочевали враги, он послал к ним лаодикийца Катида для того, чтобы тот осмотрел, в каком положении находятся дела турков, и немедленно известил его о том, что увидит. Катид, желая устрашить персов именем царя, объявил им о его присутствии в войске и чрез то разогнал персов, на которых царь шел как на готовую и весьма легкую добычу. Рассердившись и сильно разгневавшись, царь в наказание обрезал у него нос; а сам, нисколько немедля и со всею поспешностию погнал вперед, но и при этом не настиг врагов. Был и еще случай, когда он напал на турков, выслав против них Андроника Ангела, хотя и в этот {251} раз война у него кончилась не совсем удачно. Вверив этому человеку лучшую часть восточных легионов и дав ему в товарищи Мануила Контакузина, человека искусного в делах и храброго, и других знатных римлян, царь послал его против турков, обитающих в Хараксе. Этот Харакс лежит между Лампою и Граосгалою. Андроник, приняв войска, сначала вступил в Граосгалу, а потом, оставив здесь вьючных животных и весь прочий обоз, пошел к Хараксу с легковооруженным войском. Но не сделав ничего славного и достойного того множества войска, которое тогда было при нем, а ограничив свои подвиги угоном скота и взятием в плен немногих турецких пастухов, он в великом страхе возвратился назад. Когда варвары ночью появились назади и начали кричать, он не подумал разведать, как мночисленны нападающие, и не поставил своих воинов в боевой порядок, а пустил во всю прыть своего быстрого коня и, побуждая его и руками, и ногами, и голосом нестись скорее, направил путь не в лагерь, но прямо в город Хоны. Увидев же, что конь может бежать и далее, не остановился и здесь, но со всею поспешностию понесся в Фригийскую Лаодикию. Тогда войско, испуганное внезапным исчезновением вождя, оставило строй и обратилось в беспорядочное бегство, бросив животных и пленников. Быть может, даже римляне схватились бы и стали бы сражаться друг с другом, так как была еще ночь, если бы Мануил Контакузин, выступив {252} против них и обнажив меч, не начал бить беглецов плоскою его стороною, говоря: "Стойте; куда вы несетесь, когда вас никто не преследует". Таким образом он мало-помалу остановил это бессмысленное отступление и стремительное бегство по горам и долам и холмам. Царь, тяжко прогневавшись на Андроника за это бесславное бегство, чуть было не приказал с позором провести его по улицам города в женской одежде; но из любви к своим и по всегдашней снисходительности к родным оставил свой гнев, тем более что в эту войну, как он узнал, пало весьма немного римлян. Вообще в этот поход не было сделано ничего хорошего: выступление против варваров было поспешное, а возвращение назад еще скорее. В это время один перс, заняв высокое место и засев в нем, убивал много проходящих римлян. Все пускаемые им стрелы были смертельны и низводили в преисподнюю; они проходили сквозь щит и панцирь и были страшным злом. Многие, слывшие за людей доблестных, выступали против него и, подойдя на весьма близкое расстояние, с большою отвагою бросали в него стрелы и направляли копья. Но он, ловко меняя место, точно в военной пляске, избегал всех направляемых на него ударов и, увернувшись, убивал нападающих. Наконец соскочил с коня Мануил Ксир и, выставив наперед щит, с мечом в руках напал на перса; приняв на щит все стрелы, он нанес ему решительный удар в голову и умертвил его.
{253}
Перс просил Ксира не убивать его, но тот был до того далек от мысли о пощаде и, несмотря на его просьбу, так непреклонен, тверд и неумолим, что за первым ударом нанес ему и второй. Да напрасно он и умолял о человеколюбии тех, которым сам причинил столько гибельного зла.
Тут был и мой родственник, принадлежащий к клиру города Хон, саном диакон, человек весьма отважный и мужественный. Отправившись вместе с войском в Харакс в костюме воина и захватив здесь что попало под руку в турецких палатках, он и в самое опасное время не бросил награбленной добычи, а добычу составляли персидские платья, которые были у него в суме, и овца с густою шерстью, но вместе с нею шел потихоньку, обращая на себя взоры всех. Одни хвалили его как человека, неустрашимого в трудных обстоятельствах, и признавали решительно первым из всех, кто только сражался в то время, а другие смеялись над ним как над человеком, подвергающим опасности жизнь свою из-за какой-нибудь овцы. Но он, несмотря и на это шел себе, как мог, своею дорогою, осыпая беглецов бранью за то, что они постыдно бежали, тогда как их никто не преследовал.
Чрез несколько времени турки обложили город, называемый по имени кесаря Клавдия, и сначала отняли у римлян, которым вверено было его охранение, всякую возможность к отступлению, а потом приступили и к осаде. Жители {254} грозили сдать и самих себя, и город, если не получат помощи со стороны, так они не в состоянии были долго выдерживать голод и решительно не имели возможности отразить врагов. Мануил, получив известие о бедственном их положении, нисколько не медля, на другой же день со всевозможной поспешностию двинулся к Клавдиополю чрез Никомидию. Он не повез с собою ни царской палатки, ни кровати, ни постели, ни каких-либо других вещей, служащих для царской роскоши, а взял только то, что можно везти верхом на коне, и доспехи, сделанные из железных блях. Поэтому он делал длинные переходы и так сильно желал поспеть прежде, чем жители города потерпят какое-либо зло от осаждающих, что даже и не изобразить словами. Он целые ночи проводил без сна и, проходя Вифинию, пользовался в своих переходах искусственным светом, так как эта страна повсюду усеяна ущельями и во многих местах непроходима по причине густых лесов. Если же где по нужде он и должен был останавливаться, в таком случае вместо кресла ему служила земля, а постелью была разостланная солома или подложенное сено. И когда, бывало, пойдет дождь во время стоянки на болотистой долине, на него и сверху лили дождевые капли, и снизу под постель текли ручьи воды и прерывали его сон. И в этих-то случаях к нему питали больше уважения и любви, чем когда он украшался диадимою, надевал порфиру и садился на коня в {255} золотой сбруе. Когда он приблизился к тому месту, куда шел, так, что его могли видеть варвары, расположившиеся около Клавдиополя лагерем, они тотчас же обратились в бегство, узнав о его появлении по знаменам полков и по блеску оружие, а он их преследовал на весьма дальнее расстояние, пока было возможно продолжать битву. Его приход так обрадовал римлян, которые находились в этом городе и уже начали было приходить в отчаяние от турецких замыслов, как не радует ни попутный ветер мореплавателей, утомившихся и проливавших много поту над веслами, ни приятнейшая весна после зимней скуки, и ничто другое, что составляешь переход к лучшему после печального начала.
{256}
Теперь надобно рассказать и о следующих событиях. Этот царь не имел возможности идти войною против народов, которые живут около Ионийского залива, а, напротив, сам постоянно боялся их нашествия на римлян и считал его страшный и опасным, так как знал, что римские войска не в силах устоять против войск западных и то же в сравнении с ними, что горшки в сравнении с котлами. Ему казалось очень возможным, что все западные народы составят союз против римлян, сговорятся между собою и войдут в одно общее против них соглашение, а потому он всячески старался заблаговременно обезопасить себя. Он говаривал, что восточных варваров он может деньгами склонить к миру и силою оружия принудить не выступать из своих границ, но что многочисленных народов западных он очень боится. Это, говорил он, люди высокомерные, неукротимые, вечно кровожадные; они не только обладают огромным богатством и все выходят на войну с железным оружием, {257} но и питают непримиримую неприязнь к римлянам, всегда враждебны к ним, смотрят на них косо и сильно против них вооружаются. Поэтому жителей Венеции, Генуи, Пизы и Анконы, а равно и все дpyгие народы, рассеянные около моря, он располагал к дружбе с римлянами, заключал с ними клятвенные договоры, старался привлечь их к себе всевозможными знаками дружелюбия и с предупредительностию давал им приют в царственном городе. А чтобы кто-нибудь из так называемых у них королей не усилился и потом не напал на римлян, он тот народ, которому угрожала опасность подпасть под владычество государя более сильного, поддерживал денежными подарками, приучал к войне и возбуждал к сопротивлению. Так он часто вооружал итальянцев против алеманского короля Фридерика. Этот последний считал весьма важным для себя, чтобы они подчинились ему и вверили ему управление своими делами, а Мануил чрез послов поддерживал их, советовал противиться и убеждал остерегаться коварных замыслов короля. Точно так же он помешал королю, несмотря на многократные его покушения, войти в старый Рим и здесь короноваться. "He давай славы своей другому, - писал он папе, - и не прелагай отеческих пределов, чтобы впоследствии не испытать на деле, что значит непредусмотрительность и, за пренебрежение необходимых мер предосторожности, не терзаться раскаянием тогда, когда зло сделается совершенно неисцельным".
{258}
Вследствие этого славный Рим был заперт для него, как для человека безоружного, тогда как он гордился десятками тысяч своих солдат. Было также время, когда стены Медиолана были разрушены алеманами; но жители этого города перехитрили своих победителей, которые вынудили было у них клятвенное обещание никогда не восстановлять стены: сначала они жили, окружив себя глубоким рвом, ссылаясь на то, что этим они вовсе не нарушают клятвы, а потом возобновили и стену в прежнем виде при содействии того же царя. Кроме того, он и маркиза монферратского, известного по своему высокому происхождению и счастью в детях и имевшего большую силу, склонил к дружбе с римлянами, частию посредством богатых даров, а частию посредством брака его младшего сына с своею дочерью Мариею, как об этом мы сказали немного прежде, и чрез то еще более противодействовал замыслам государя алеманов. Тот, выслав с огромными силами своего, как говорится по латыни, канцелярия, или, как говорят греки, логофета, именно епископа майнцкого, начал было подчинять под свою власть италийские города, отторгая их от папы, и с безграничною самоуверенностию присвояя себе. Но царь умел увлечь маркиза обещанием денег и убедил его выслать против майнцкого епископа своего сына Конрада, человека весьма видного и красивого собою, который отличался необыкновенным мужеством и умом и был в {259} самом цвете телесных сил. В происшедшем между ними сражении Конрад разбил алеманнов, обратив их в бегство при помощи своей кавалерии, и взял несколько человек в плен, в том числе и майнцкого епископа. Последний, быть может, был бы даже отослан в Византию, если бы царь в то время не скончался. Вообще между итальянскими и даже более отдаленными городами не было ни одного, в котором бы этот царь не имел своего приверженца и вполне преданного ему человека. Поэтому он слышал и знал все, что только задумывали и затевали тамошние недоброжелатели римлян самым секретным образом в уединении своих кабинетов. Раз как-то прибыли в Анкону несколько человек, присланные от царя по каким-то делам. Они успешно достигали своей цели и приводили к концу данное им поручение, было ли то привлечение к дружбе с царем так называемых лизиев, или что другое, выгодное для римлян. Алеманский король по этому поводу исполнился гнева и послал разрушить Анкону, отомстить здешним жителям и наказать их за то, что они заключают договоры с римлянами и принимают в свой город послов, которые, очевидно, действуют во вред ему и отвращают здешние города от расположенности и верности в отношении к нему. Посланное королем войско напало на анконцев как на врагов и, окружив {260} город, требовало выдачи римских послов. Но анконцы так равнодушно слушали угрозы, так мало испугались раскинутого пред ними вражеского лагеря, так бесстрашно смотрели на окружавшие их полчища, что не только не выдали тех, кого настоятельно требовали алеманны, но и с пренебрежением отвергли их требование и мужественно переносили постигшую их опасность. Так как осада продолжалась довольно долго, и враги оставались па месте, то они начали употреблять в пищу то, что обыкновенно в пищу не употребляется и что неестественно есть человеку, привыкшему питаться хлебом. Царские послы, собрав народ, спрашивали, нельзя ли достать вспомогательные войска. Когда жители отвечали, что можно, но что сами они небогаты деньгами, послы, призвав в свидетели Бога, уверяли, что царь заплатит за все военные издержки, убеждали их не медлить и предсказывали, что в противном случае они испытают со стороны врагов, окружавших город, самые тяжелые бедствия, так как дети и жены их будут уведены в плен, а деньги и вещи расхищены. Вследствие этого анконцы призывают к себе одного графа, по имени Вильгельма, и одну благородную женщину, которая незадолго пред тем лишилась мужа и получила в наследство родовое его имущество и власть. Предложив им богатую плату, они без всякого труда при их помощи отразили врагов, спасли свою свободу и поэтому случаю радовались так, как будто бы извлекли свой {261} город из глубины морской. Царь, обрадованный этим событием, как и следовало ожидать, наградил анконцев за все, совершенное ими, похвалами, присвоил им права гражданские наравне с природными римлянами и обещал им все, что только он мог безукоризненно дать и чего они были в праве просить. А кроме того, он послал им и гораздо больше золота, чем сколько они издержали. Так окончились анконские дела. Анконцы, как видно, народ по природе верный и не меняют своих мыслей с переменою обстоятельств. Иначе как объяснить, что они отвергли повеление соседнего и весьма достойного властителя, каков был король алеманский, и предпочли ему римского царя, которого видели как бы в тени за многими землями и горами, если бы в них не было врожденного сознание добра и такого стремление к нему, которое не страшится опасностей и при всех обстоятельствах всегда остается твердым и непоколебимым. Но, с другой стороны, в укор им можно сказать то, что они из корыстолюбия, по привычке нищенствовать и протягивать руку за подаянием, оставили того, кого вчера и третьего дня признавали своим властителем и последовали за другим, кто польстил их алчности и удовлетворил их корыстолюбию и торгашеским расчетам.
2. Между тем как царь так вел эти дела, римляне осыпали его насмешками за то, что он, по самолюбию, питает несбыточные желания, простирает взоры на края земли, делает {262} то, на что может отважиться только горячая, на все готовая голова, далеко выходит из границ, установленных прежними царями, и без всякой пользы тратит деньги, которые собирает, изнуряя и истощая своих подданных необыкновенными податями и поборами. Такие насмешки падали на него совершенно несправедливо, потому что его действия вовсе не были какою-либо безрассудною затеею. Он, как я сказал, опасался, чтобы латинские племена, обладающие неодолимою силою, соединившись между собою, не затопили нашего государства, подобно потоку, который, из малого сделавшись великим, опустошает нивы земледельцев. Он видел, что и малая искра бывает причиною огня, а иногда переходит и в величайшее пламя и пожар, если ей попадется удобосгораемое вещество; а потому и при появлении одного только подозрения принимал меры к устранению опасности в самом ее начале, подражая лучшим земледельцам, которые вырывают негодные, портящие ниву растения, пока они еще молоды, и истребляют только что расцветающие побеги дикорастущих дерев. И это ясно доказали последующие события, когда он оставил здешнюю жизнь, и ладья царства, лишившись мудрого кормчего, едва не потонула. Я и сам не скрою, что он любил увеличивать подати; не умолчу, что начальственные должности у него отдавались откупщикам, что он любил вновь распаханную землю на полях и сам своим плугом прорезывал борозды, из которых выходили {263} у него колосья в рост человека. Но собираемые деньги не столько слагались в казнохранилища или зарывались в недра земли, сколько были рассыпаемы обеими руками: их щедро раздавали монастырям, церквам и недостаточным римлянам, большею же частию они переходили к разным племенам других народов, а по преимуществу текли к латинским толпам. Стараясь прославиться щедростью, царь без всякой меры раздавал и расточал то, что собирал обеими руками, назначая попечителями своих доходов людей чрезвычайно строгих. Важную статью в расходе составляли и издержки на людей, соединенных с царем узами крови и близких к нему по другим отношениям. Так, прежде всего, племянница царя Феодора, с которою, как мы сказали, он был в связях, имела совершенно царскую свиту, хотя и не носила диадимы; женщина по характеру, гордая, надменная и высокомерная, она не хотела и входить во дворец, если то не был дворец великолепный. И родившийся от нее царю сын, а потом и другие дети также переводили на себя целые моря денег. А как царь был человек добродушный и легко отдавался в руки постельничим и евнухам, находившимся при женских покоях, а равно и слугам из иноземных народов, полуварваров, у которых сначала является слюна, а потом уже слова, то и этих людей он делал богачами, большею частию без труда склоняясь на их желание и безотказно исполняя их просьбы. Некоторые {264} них владели таким богатством, что у них были кучи денег и множество всякого рода блестящих украшений, все равно как у вельмож самых больших народов. И это были люди, не имевшие никакого образование и произносившие греческие слова точно так же, как горы и скалы повторяют последний звук пастушеских песен. Совершенно полагаясь на них как на своих вернейших и преданных слуг, царь не только поручал им важнейшие должности, но и вверял судебные исследования, к которым не вдруг бывают способны и опытные законоведы. Если нужно было в каких-нибудь провинциях произвесть перепись - а это бывало часто, - такого рода люди предпочитались людям почтенным. Если же когда и присоединяли к ним какого-нибудь благородного римлянина, который обладал обширным умом и благоразумием, то его посылали только для того, чтобы он сделал перепись и указал предметы, с которых должно было собирать подати, а варвар был главным распорядителем сбора и прикладывал свою печать к мешкам, которые следовало доставить царю. Но на деле большею частию выходило совсем не то, чего ожидал царь, и его намерения не исполнялись. Подозревая и удаляя от себя римлян, как воров, он, сам того не замечая, осчастливливал корыстолюбивых варваров и благодетельствовал жалким и презренным людям, а в туземцах вместо честности и верности, полученных от природы и воспитания, возбуждал противоположные {265} расположения. Римляне понимали, что царь не доверяет им, что они прикомандировываются к иностранцам и посылаются в провинции по двое, скорее как слуги и споспешники при поборах, чем как люди, на верность которых вполне можно положиться, что во всяком случае их считают только за пристяжных в колеснице правительства. Поэтому они делали только то, что им было приказано, только жали, как колосья, деньги, вязали их в снопы и сносили, как на ток, к варвару, который начальствовал над многими и один считался стоящим весьма многих римлян, а на все другое не обращали никакого внимания. Нечего и говорить, что царю они доставляли самую малую часть сбора и как бы остатки после других, а большую часть присваивали себе, потому что добрый и верный раб у царя из муки, хотя бы то и золотой, сперва замешивает хлебы себе, а потом еще делится и с товарищем.
3. Делом этого царя была и та башня, которая стоит невдалеке от берега среди моря, омывающего сушу, известную прежде под именем Дамалиса, а ныне называемую Арклою, а равно и башня, построенная на берегу насупротив первой, близ Манганского монастыря. Император соорудил их с той целию, чтобы во время нападения варварских кораблей протягивать из каждой башни железную цепь и таким образом сделать недоступными те части города, которые лежать около Акрополиса и вдаются внутрь залива до самого влахернского дворца. О {266} любви этого царя к изящному свидетельствуют огромные андроны с колоннами, которые он устроил в обоих дворцах: они горят золотою мозаикою, и в них разноцветными красками с удивительным искусством изображены все его подвиги против варваров, а равно и другие деяния, совершенные им ко благу римлян. Он же воздвиг и отлично украсил большую часть и тех великолепных зданий, которые стоят по берегам Пропонтиды и в которых римские цари ищут отдохновения, проводя здесь лето, как древние персидские властители в Сузах и Экватане. Когда время вызывало на труд, он с необыкновенным терпением выносил и труды, терпел холод, выдерживал зной, отказывал себе в сне; а когда был свободен от войны, любил пожить в свое удовольствие и с наслаждением предавался отдыху. Если бы кто с особенным вниманием посмотрел на него в свободное время и увидел, какое наслаждение доставляюсь ему вкусные блюда, как он рад послушать и игроков на лире или цитре, и стройное пение, тот сказал бы, что он всю свою молодость провел в одних этих удовольствиях и что наслаждение он считает целию жизни. А если бы, напротив, увидел, как он чуждается в трудные времена всякого наслаждение и презирает житейские удовольствия, то подивился бы его равнодушию к тому и другому. Он предполагал восстановить на берегу моря храм св. Ирины, который некогда был построен знаменитым Маркианом {267} и представлял собою здание, огромнейшее по величине и превосходнейшее по красоте, впоследствии истребленное огнем. Некоторые части этого храма были уже выведены, начиная с основания, но потом работы были прекращены. Он устроил также священную обитель около устьев Понта, на месте, называемом Катаскеною, во имя Архистратига Михаила. Собрав сюда самых знаменитых и самых лучших того времени монахов, он позаботился устроить для них жизнь совершенно уединенную. Зная, что владение имуществом и соединенные с ним разные хлопоты отнимают у людей, избравших для себя пустынную жизнь, много покоя и отклоняют их от жизни для Бога, а между тем в этом и состоит их обет, он не уделил им никакого имущества, не назначил монастырю ни полей, ни виноградников, а положил производить монахам из царской казны столько жалованья, сколько нужно для полного их содержания. Это он сделал, по моему мнению, для того, чтобы пресечь непомерную страсть к построению монастырей, которою одержимы были очень многие, и подать потомкам пример того, как должно созидать храмы и какую нужно приготовлять трапезу пустынникам, людям бедным и отрешившимся от земного. Он был очень далек от мысли одобрять нынешний порядок вещей, когда люди дают обет монашества, а между тем бывают и богаче и больше развлечены хлопотами, чем даже те, которые любят удовольствие здешней жизни. Поэтому {268} он возобновил закон, который дан был истинно достойнейшим царем Никифором Фокою, человеком с богатырскою силою и с большим умом, - закон, которым запрещалось увеличивать монастырское имущество. Этот закон от времени превратился было в мертвую букву и потерял силу, но он воскресил его, согрев, как бы кровью, красными царскими чернилами. Он не переставал упрекать и отца, и деда, и прочих своих родственников, которые, построив монастыри, приписали к ним целые десятины плодородной земли и зеленые луга; он осуждал этих людей и изливал на них колкие насмешки не за то, что они часть своего имущества уделили Богу, а за то, что хорошее дело сделали нехорошо. Им бы следовало назначить жилище для монашествующих в неизвестных местах и пустынных странах, в углублении пещер и на возвышенностях гор, а от этого красивого города близ Гелеспонта бежать, как бежал Одиссей от обольстительных звуков и песен сирен. Но они, добиваясь похвалы от людей, стараясь выставить напоказ входящим в храмы свои выбеленные и разукрашенные разноцветными камнями гробы, желая и по смерти являться в венцах, со светлыми и блистающими лицами, воздвигли священные обители на площадях и перекрестках и в них заперли не доблестных подвижников, но людей, которые только потому и монахи, что остригли волосы, переменили платье и отпустили себе бороду. Вследствие этого, по желанию ли поддержать погибавшую и падавшую {269} честь монашества, или из опасение быть обличенным в сочувствии к тому, что сам же в других порицал, Мануил избрал для себя другой путь, а не тот, которым шли его родственники.
4. У римлян принято за правило, да я думаю, что это правило имеет силу и у самых варваров, давать на содержание солдатам жалованье и делать им частые смотры, чтобы видеть, хорошо ли они вооружены и заботятся ли надлежащим образом о лошадях, а людей, вновь вступающих в военную службу, наперед испытывать, здоровы ли и сильны ли они телом, умеют ли стрелять, знают ли владеть копьем, и потом уже вносить в списки. Но этот царь все деньги, какие должны были идти на содержание солдат, собирал к себе в казнохранилище, как воду в пруд, а жажду войск утолял так называемыми даровыми приношениями обывателей, воспользовавшись делом, придуманным прежними царями и только изредка допускавшимся для таких солдат, которые часто разбивали врагов. Чрез это он, и сам того не замечая, и ослабил войско, и перевел бездну денег в праздные утробы, и привел в дурное положение римские провинции. При таком порядке вещей лучшие воины утратили соревнование в опасностях, так как то, что побуждало их выказывать воинскую доблесть, не было уже, как прежде, чем-то особенным, что предоставляется только им одним, а сделалось доступным для всех. И жители провинций, которые {270} прежде имели дело с одним лишь государственным казначейством, терпели величайшие притеснения от ненасытной жадности солдат, которые не только отнимали у них серебро и оволы, но и снимали с них последнюю рубашку, а иногда и разлучали их с самыми дорогими для них предметами. От того всякому хотелось попасть в число солдат, и одни, простившись с иголкою, потому что она с трудом доставляла скудные средства к содержанию, другие, бросивши ходить за лошадьми, иные, отмыв кирпичную грязь, а иные, очистив с себя кузнечную сажу, являлись к вербовщикам, и, подарив им персидского коня или несколько золотых монет, зачислялись без всякого испытания в полки, тотчас же снабжались царскою грамотою и получали в удел десятины хорошо орошенной земли, плодоносные нивы и податных римлян, которые должны были служить им в качестве рабов. Случалось даже, что римлянин платил подать презренному полуварвару, который никогда не видел боевого строя, между тем как сам он был человек почтенной наружности, так хорошо знал военное дело и имел такие преимущества пред тем, кто брал с него подать, что казался пред ним Ахиллесом, или был но отношению к нему то же, что человек, у которого вооружены обе руки, в сравнении с человеком, который от болезни не может протянуть и одной. Положение римских провинций, естественно, было вполне достойно таких беспорядков в войсках; одни {271} из них страдали от иноплеменников, которые на наших глазах грабили их и покоряли своей власти, а другие были опустошаемы и разоряемы своими, словно чужие. О Господи! Доколе Ты будешь забывать Твое наследие и, отвращая от нас лице Свое, доколь будешь открывать стезю гневу Твоему, и Когда Ты, призрев из святого жилища Твоего, видением увидишь нашу тесноту и озлобление и, освободив нас от зол окружающих, пошлешь избавление и от более тяжких зол, которые угрожают нам?!
5. К сказанному нужно присовокупить еще и вот что. Для большей части римских царей решительно невыносимо только повелевать, ходить в золоте, пользоваться общественным достоянием как своим, раздавать его, как и кому угодно, и обращаться с людьми свободными как с рабами. Они считают для себя крайнею обидою, если их не признают мудрецами, людьми, подобными богам по виду, героями по силе, богомудрыми подобно Соломону, богодухновенными руководителями, вернейшим правилом из правил, одним словом - непогрешимыми судиями дел Божеских и человеческих. Поэтому-то, вместо того, чтобы обличать, как бы следовало, людей неразумных и дерзких, вводящих новое и неизвестное Церкви учение, или даже предоставить это тем, кто по своему призванию должен знать и проповедывать о Боге, они, отнюдь не желая и в этом случае занимать второе место, сами бывают в одно и то {272} же время и провозвестниками догматов, и их судиями и установителями, а часто и карателями тех, кто с ними не соглашается. Таким образом и этот царь, владевший красноречием и богато наделенный от природы приятным даром слова, не только писал красноречивые послания, но и сочинял огласительные слова, которые называют селенциями (σελέντια), и читал их вслух всем. А впоследствии, продолжая идти этим путем, он, мало-помалу, дошел и до божественных догматов и начал рассуждать о Боге. Часто, прикрываясь недоумением, он предлагать вопросы из Писания, доискивался их решения, собирая и спрашивая всех, кто отличался ученостию. Но и за это его еще можно было бы похвалить, если бы, простирая так далеко свою пытливость, он вовсе не касался непостижимых догматов или, даже и касаясь их, не быль упорен в своих мыслях и не перетолковывал во многих случаях смысла Писаний применительно к своим целям, постановляя и привнося свои толкование там, где правильное разумение определено уже отцами, - как будто бы он всецело обнял своим умом Самого Христа и от Него Самого и яснее и совершеннее наставлен во всем, что до Него касается. Так, когда возник вопрос об изречении {273} Писания, в котором говорится, что воплотившийся Бог и приносит и вместе приносится, и ученые того времени разделились на противные стороны, исследования продолжались довольно долго, и с обеих сторон сыпались положения и возражения. Но когда вопрос был решен надлежащим образом, и царь пристал к тому мнению, которое было богоугодным и лучшим, за разномыслие подверглись низложению Сатирих Пантевген, нареченный епископ града Божия великой Антиохии, Евстафий диррахийский, Михаил фессалоникийский, который украшал собою кафедру Ритора, а также всходил и на амвон для евангельской проповеди, Никифор Василак, толковавший послание Павла к церквам и блеском своего красноречия проливавший свет на те апостольские изречения, которые затемнены неясностью и преисполнены духовной глубины. Говорят, что, когда рассуждали об этом догмате и положено было предложить его на общее рассмотрение, вдруг в необычное время раздался страшный удар грома и до того оглушил всех бывших с царем, который жил тогда в Пелагонии, что многие от этого удара попадали на землю; а один из питомцев наук, по имени Илия, Стратофилакс, {274} человек, превосходивший счастием многих, раскрыв книгу, в которой рассуждалось о громах и землетрясениях и прочитав, что говорилось в ней относительно того времени, когда прогремел громь, встретил эти слова: "падение мудрых". И точно, тогда не только упомянутые мужи, умнейшие того времени люди, были извержены из церкви и подпали под запрещение совершать какое-то бы ни было богослужение, но вместе с ними были исключены и изгнаны из священной и божественной ограды и другие лица. А спустя несколько лет царь предложил на обсуждение слова Богочеловека: "Отец Мой болий Мене есть". Не обратив должного внимания на толкование Отцов, хотя они и были разнообразны и достаточно определяли и разъясняли смысл этих слов, он представил собственное объяснение и упорно держался однажды принятого мнения, истолковывая сообразно с своим желанием и с темь мнением, которое предположил утвердить, изречения блаженных учителей вселенной, нисколько не вредящие истине, но сказанные богомудро. Так, одни из отцов говорят, что "болий" сказано об Отце как виновнике Сына, другие понимают эти слова в отношении к человечеству, относя их к воспринятой плоти, а не к Слову, как и слова о том, что Он идет к Отцу, и о том, что грядет князь мира, но решительно ничего не может найти в Нем; некоторые же принимали слово: "болий" и о Слове, но не просто, и не по существу, а по отношению к крайнему истощанию и {275} уничижению в вочеловечении, а иные объясняли и иным, но всегда благочестивым образом. Но царь, не знаю почему, не удовольствовался этими объяснениями, как будто в них недостаточно сказано о предмете, а потому предложил и свое особенное истолкование. Составив собор и созвав всех, кто любил заниматься божественными догматами, он убедил постановить и подписать такое определение: "принимаю и изречения богоносных отцов касательно слов: Отец Мой болий Meнe есть, но утверждаю, что это сказано и по отношению к созданной и подлежащей страданиям Его плоти". Это определение, не знаю как, приписывает умаление пред Отцом воплотившемуся Сыну, как будто бы он чрез восприятие человеческого естества и явление к нам потерял равенство с Отцом и не сохранил в этом состоянии принадлежащей Ему славы, но остался в пределах уничижения и не обожил и не возвысил уничиженного человеческого естества и не сделал его соучастником в собственной славе чрез самое соединение с ним, а, напротив, Сам был уничижен им, - что нелепо. Утвердив это определение, как пламенным мечом, красною грамотою, угрожавшею смертью и отлучением от веры тому, кто осмелится даже сам про себя вникнуть в этот предмет и только подумать о нем, - не говорю уже о том, кто стал бы явно противоречить и роптать, царь, вслед за тем, по совету некоторых своих приверженцев и льстецов, вырезал его на каменных досках и {276} поставил их в Великой церкви. Эти люди опасались, чтобы не отменили их определения, так как оно переносит умаление, чрез посредство плоти, на самое Слово, особенно потому, что они опустили из внимания состояние уничижения и все мыслимое по человечеству.
6. Нечто в таком же роде сделал этот человек и при конце своей жизни. В чине оглашение, между другими определениями, находится и анафема Богу Магомета, о котором последний говорит, что он "и не родил и не рожден", и что он есть олосфирос. Царь предположил уничтожить эту анафему во всех книгах, в которых содержится чин оглашение, начиная с книжки, находящейся в Великой церкви. Повод к этому был весьма благовиден. Царь говорил, что всякая вообще хула против Бога служит соблазном для агарян, обращающихся в нашу богоугодную веру. Поэтому, пригласив к себе великого Феодосия, который в то время занимал и украшал самый первый престол, и тех из бывших в городе архиереев, которые отличались умом и добродетельною жизнию, он после напыщенного вступления сообщил им свое намерение. Но они все не согласились с ним и не хотели даже и слышать о его предложении как не ведущем ни к чему {277} доброму и удаляющем от истинного понятия о Боге. Они истолковывали богоугодно слова, которые будто бы служат к соблазну и претыканию, и объясняли, что подвергается анафеме не Бог вообще, Творец неба и земли, а измышленный безумными бреднями Магомета бог-олосфирос, который и не рожден, и не родил, так как христиане прославляют Бога Отца, а те презренные бредни Магомета совсем это отвергают. Да притом, говорили они, мы не совсем хорошо понимаем, что значит слово "òλòσφυρoς". Тогда царь, упорно оставаясь при своем мнении, предоставил им сокрушаться в глубине своих сердец и, воспользовавшись услугами придворных, которые были известны ему ученостью и угодничеством, издал сам от себя определение, которым защищалось буесловие - не могу же я сказать богословие - Магомета и явно осуждались прежние цари и лица из священного списка как люди, по невежеству и неосмотрительности дозволявшие подвергать анафеме истинного Бога. Это определение он отдал для публичного прочтения в царских палатах и вместе с тем послал туда главнейших членов сената и совета и своих родственников, отличавшихся образованием, чтобы они, так сказать, подготовили путь этому определению и рукоплескали тому, что было написано. И хотя это сочинение не было богато поучительными словами Св.Духа, но, приправленное красноречивыми доводами человеческой мудрости, имело такую силу убеждения, что едва могли оторвать свой слух {278} от него не только люди, обращавшие внимание на его изящную внешность и приятную оболочку, но даже и те, которые вникали в смысл написанного. И, быть может, стали бы славить, как истинного Бога, какого-то бога-олосфирос, которого придумал Магомет, если бы этому решительно не воспротивился патриарх. Он не только сам не согласился с этим сочинением как опасным и вводящим новые догматы, но и других убеждал остерегаться его, как яда. Царь оскорбился этим, как будто бы получил жестокую обиду, осыпал архиереев бранью и называл их всесветными дураками. Он был тогда особенно раздражителен, потому что боролся со страшною болезнию, от которой и скончался. Затем, изложив сокращеннее то, о чем в прежнем определении говорилось пространно, со всем искусством красноречия и с ораторскими украшениями, и снова представив свой догмат в обольстительных чертах, он издал другое определснис. И так как теперь он жил в дворце, находящемся в Дамалисе и называемом Скутари, желая воспользоваться благорастворенным воздухом и избегая многолюдья, и был совершенно занять врачеванием своей болезни, то туда же по царскому повелению отправляются и сонм архиереев, и все, отличавшиеся ученостью. Но не успели они еще совсем выйти из лодок, как к ним является секретарь, который был особенно близок к царю и имел весьма большую силу. Это был Феодор Мацук. Обратившись с речью к патриарху и собранию {278} архиереев, он сказал, что доступ к царю теперь невозможен вследствие встретившегося от болезни препятствия, но что они должны выслушать то, что он будет читать; тут он показал им бумаги, которые держал в руках. В одной из них рассуждалось об упомянутом догмате, который, как мы сказали, самодержцу очень хотелось утвердить подписью собравшихся архиереев, а в другой, написанной от царского лица к архипастырю Феодосию и собору, не только не было никакой скромности и не содержалось ничего приятного, а напротив, в ней царь порицал настойчивость патриарха и бывших с ним архиереев как безрассудное упорство, грозил созвать больший собор и уверял с клятвою, что пригласил для рассуждения о предложенном вопросе самого папу старого Рима. "Я был бы, - говорил царь, - неблагодарен и безрассуден, если бы не воздал моему Владыке и Царю всяческих - Богу, хоть самую малую часть за все те благодеяния, которые я от Него получил, - употребив с своей стороны все старания для того, чтобы Его - истинного Бога, не подвергали анафеме". Но слушатели так мало были испуганы этим напыщенным велеречием, что предстоятель фессалоникийский Евстафий, человек с обширной ученостью и с большим даром красноречия, исполнившись ревностью против того, что было прочитано, не потерпел, чтобы прославлялся, как истинный Бог, какой-то олосфирос - вымысел жалкого ума. "Мозг в моей голове, сказал он, был бы попран ногами, {280} и я был бы вовсе недостоин этой одежды - тут он указал на мантию, которая была у него на плечах, - если бы признал истинным Богом скотоподобного деторастлителя, учителя и наставника на все гнусные дела". Слушатели едва не оцепенели при этих словах, потому что он сказал их громко и ясно показал, что горит ревностию по благочестию. А тот, кто читал грамоту, немного постояв в онемении и с сжатыми губами, отправился назад к самодержцу. Царь, услышав эти слова и как бы оглушенный ими, начал представлять различные оправдания и выказал долготерпение, какого никогда в нем не было. Чтобы избежать упреков и насмешек, он и причислял себя к православнейшим христианам, и говорил, что произошел от самых благочестивых родителей, и настоятельно требовал себе суда с архиепископом фессалоникийским. "Или я оправдаюсь, - говорил он, - и докажу, что не верую в бога-деторастлителя и не ввожу извращение в веру, и тогда подвергну заслуженному наказанию того, кто изрыгает хулу на помазанника Господня, или я буду обвинен в том, что прославляю иного Бога, а не того, которого чтут носящие имя христиан, и тогда я узнаю наконец истину и принесу немалую благодарность тому, кто отвратил меня от ложного мнения и научил истине". Когда же, спустя немного времени, патриарх явился к нему налицо и уговорил его, объяснив, что было нужно, он смягчил свой гнев, дозволил Евстафию {281} оправдываться, сколько угодно, и наконец простил ему сказанные им слова, присовокупив: "Тебе, как человеку умному, не должно вдаваться в срамословие и дерзко говорить то, что совершенно неуместно". После этого определение о догмате было прочитано вслух всех, все его одобрили как определение благочестивое, обещали с удовольствием подписаться под ним, и собрание было распущено. Собранные удалились, восхищаясь тем, что своей настойчивостью победили царя, а царь радовался, что склонил их на свое желание и посредством немногих слов достиг того, чего прежде никак не мог добиться при помощи длинного сочинения. На следующий день они собрались в дом патриарха, чтобы поступить так, как согласились, потому что еще на заре явились к ним посланные от царя, чтобы собрать их в одно место. Но они были уже не тем, чем были вчера, а, напротив, все опять отказывались и отступались от своего обещание на том основании, что в прочитанной грамоте все еще есть некоторые слова, которые следовало бы выпустить; они хотели, чтобы и эти слова были изглажены и заменены другими, нисколько непротивными правому учению. Государь опять рассердился и жестоко поносил их как чистых дураков за непостоянство и изменчивость их мнений. Наконец кое-как согласились изгладить в огласительных чинах анафему Богу магометову и написать анафему Магомету и всему его учению и всем его последователям. Постановив и утвердив {282} это определение, они окончили свои многочисленные собрания и совещания.
7. Достигши этого места повествования, не умолчу и о другом событии, достойном замечания. Был один евнух, архиерействовавший в городе Хонах, по имени Никита, украшенный всеми добродетелями. Он в такой мере обладал даром пророчества и прозрение в будущее, что его причисляли к величайшим прозорливцам, и все, знавшие этого человека, дивились, каким образом наш нечестивый и развращенный век сподобился иметь такое благо. Когда Мануил, только что получив венец и сделавшись преемником отцовской власти, проходил из Армении чрез Хоны, он вошел здесь в храм Архангела и принял благословение от руки этого архиерея как от человека, который своими добродетелями приобрел известность и о котором все говорили. Некоторые из питающихся от алтаря, и притом люди очень умные, недоумевали, будет ли Мануил, бывший в это время молодым человеком и имевший на бороде только пух, в состоянии управлять всем царством, которое нуждается в муже, поседевшем в думах и обросшем бородою, и одержит ли он еще верх над братом Исааком, который имеет больше прав на власть и заседает в столице. Чтобы разрешить их недоумение и открыть им то, о чем они сомневались, этот великий муж и, поистине, Божий человек сказал: "Поверьте, этот юноша и царством управит, и брат ему покорится, потому что так определено и предустановлено {283} Богом. А чтобы вы знали и то, о чем вовсе меня не спрашивали, я скажу, что он проживет несколько больше, чем его дед, разумею его прародителя, римского императора Алексея, но при конце своей жизни впадет в безумие". Это предсказание было известно как многим другим, так и мне, историку Никите, потому что предсказатель был моим восприемником от божественного крещения. А какое будет безумие, и в чем будет состоять, этого никто из знавших пророчество не мог точно отгадать. Одни относили предсказание к помешательству на деньгах, а другие привязывали к какой-либо другой телесной слабости. Когда же был поднят спор о только что упомянутом догмате, и царь сначала безрассудно настаивать на том, чтобы был признан истинным Богом магометов богь-ологфирос, и нерожденный и не родивший, все начали говорить, что предсказание исполнилось, потому что это мнение, как совершенно противоположное истине, бесспорно есть настоящее и самое худшее безумие.
Припадки болезни начались у царя пред месяцем мартом, в 1-й индиктион, когда происходили споры относительно догмата. Эти споры прекратились в месяце мае, а император скончался в сентябре, не устроив ничего как следует относительно царства. Он медлил распоряжением и указанием того, что должно быть после его смерти, потому что никак не хотел верить близости кончины и утверждал, будто хорошо знает, что ему остается прожить {281} еще четырнадцать лет. Это он сказал даже самому патриарху, мудрому и блаженнейшему Феодосию, когда тот советовал ему отечески позаботиться о делах царства, пока еще есть время и силы подумать о том, и избрать человека, который бы имел усердное попечение о наследнике власти, мальчике, еще не пришедшем в возраст, верно охранял царицу и заботился о ней, как о матери. Но зловреднейшие обманщики звездочеты не боялись уверять, что царь скоро от болезни оправится и займется, говоря их языком, любовными делами, и бесстыдно утверждали, что он обратит в развалины иноплеменные города. Что еще страннее, эти люди, любящие болтать и привыкшие лгать, скорее чревовещатели, чем звездонаблюдатели, предсказывали еще сотрясение вселенной, сближение и столкновение величайших звезд, порывы страшных ветров и почти всеобщее изменение стихий. И не только они исчисляли годы и месяцы, высчитывали недели, в которые это будет, и определительно объявляли о том царю, но точно определяли самые дни и, не стыдясь, указывали час и минуту, как будто бы ясно знали то, что Отец положил в своей власти и о чем Спаситель запретил спрашивать ученикам. Поэтому не только сам царь отыскивал и приготовлял для житья пещеры и убежища, недоступные для ветров, и приказывал вынуть стекла в царских дворцах, чтобы предохранить их от разрушительного действия ветров, но и все те, которые принадлежали {285} к числу его слуг и родственников и старались польстить ему, ревностно занимались тем же; одни, подобно муравьям, рыли землю, другие приготовляли палатки, натягивали втрое скрученные веревки и заостряли колья длиною в локоть, чтобы непоколебимо утвердить палатки. Между тем болезнь царя, как я сказал, усиливалась, и он, неблагоразумно употребив ванну, еще более после этого удостоверился, что его надежды на продолжение жизни исчезают, словно буквы на воде, и что приближается неизбежный предел жизни. Тогда он поговорил немного с окружавшими его о сыне Алексее, прерывая слова рыданиями, потому что предвидел, что случится после его смерти. Затем, по предложению патриарха, подписал краткую грамоту, в которой свидетельствовал, что он совершенно переменил свое мнение касательно звездочетства. Наконец, приложив руку к артерии и испытав биение пульса, он глубоко вздохнул и, ударив себя рукою по лядвее, потребовал монашеского платья. При этом слове поднялась, как обыкновенно бывает, суматоха; и так как готовой духовной одежды не было, то окружавшие царя, отыскав где-то черную ветхую мантию, снимают с самодержца роскошные царские одежды, одевают его в грубое платье подвижников Божиих и, надев на него божественный шлем и честные латы, преображают в духовного воина и сопричисляют к воинству небесного вождя. Мантия, не достигая до ног и не покрывая всего его богатырского тела, {286} оставляла открытыми голени, так что никто из зрителей не мог удержаться от слез, помышляя о человеческой немощи и о ничтожестве при конце жизни нашего тела, которое у нас, как раковина, обнимает душу и срастается с нею. Так он оставил жизнь и царство, процарствовав тридцать восемь лет без трех месяцев. На это продолжение его царствования, я думаю, намекало одно древнейшее предсказание, которое читается так: "но попадешь ты в ловушку, которая поставлена на самом конце слова"; потому что последний слог имени Мануила (ηλ) означает число тридцать восемь. Царь был погребен сбоку при входе в храм монастыря Пантократора, не в самом храме, но в ирое около него. Стена храма здесь выведена аркою, и около гробницы открывается широкий вход. Гробница сделана из камня, который отливает черным цветом и представляет собою что-то унылое; камень разделяется на семь возвышений. Недалеко от гробницы лежит на пьедестале и принимает поклонения красный камень величиною в рост человеческий, прежде находившийся в храме города Ефеса. Говорят, что это тот самый камень, на котором Христос, по снятии со креста, был повит плащаницею и умащен смирнею. Царь перевез его оттуда и, возложив на свой хребет, - так как {287} то был камень, на котором лежало божественное тело, соделавшееся тем же, чем был помазавший, - перенес его от Вуколеоновой пристани до самого храма, находящегося в башне большого дворца. Но потом, спустя немного времени после кончины царя, и этот камень был взят из дворца и перенесен сюда, думаю, для того, чтобы громко и ясно провозглашать, сколько деяний совершил и как трудился тот, кто лежит теперь безмолвно в могиле.
Выверено по изданию: Никиты Хониата История, начинающаяся с царствования Иоанна Комнина. Том 1. Перевод